Человека лучше всего характеризуют его поступки. Однажды, это было уже в сорок третьем году на Курской дуге, рота штурмовала высоту. Бой шел ночью, и с НП, естественно, ничего не было видно. Все воспринималось только на слух, а слух в бою — это не глаза, и понять, как складываются дела, трудно. А тут как раз пришел командир полка А. К. Щур. Я доложил ему, что ведем бой за высоту. Постояв и послушав стрельбу, он велел мне вызвать Сафронова к аппарату. Трубку взял связист.

— Где командир?

— Впереди.

— А ты чего сидишь?

— Он сказал, чтобы я оставался у телефона.

Мне было неприятно, что командир полка стал невольным свидетелем оплошности подчиненного мне ротного командира. Я ждал замечания, а Щур, все так же напряженно вслушиваясь в бой, спросил:

— И долго он будет впереди?

— Думаю, пока не возьмет высоту.

— Тогда пойдем посмотрим, где это «впереди», — предложил командир полка. — Как пойдем: по проводу или ты так дорогу знаешь?

Он улыбнулся, а мне стало не по себе: был случай, когда мы с ним ночью пошли в 1-ю роту и он хотел взять в руку провод, чтобы не заблудиться в темноте, а я уверил его, что и так дойдем. Между тем командир роты снял с занимаемых позиций одно отделение и расположил его на фланге, где не было локтевой связи с соседним 3-м батальоном; он еще не успел доложить мне об этом, и мы с Щуром оказались на необороняемом пространстве и едва не попали к противнику. Теперь командир полка безобидным, казалось бы, вопросом напомнил о том случае. Вывод я, конечно, тогда сделал и с тех пор придирчиво следил за обеспечением связи с ротами. Дорогу в роту я знал хорошо и уверенно сказал Щуру, что дойдем так.

Дошли. Сафронова еще не было, он как раз возвращался в свой окоп.

— Где пропадаешь, будущий комбат? — спросил его Щур.

— Был там… — Сафронов махнул рукой в сторону высоты.

— Ну и что?

— Все. Взяли.

— А чего же ты телефон бросаешь?

— Товарищ гвардии подполковник! А что я буду докладывать, когда высота еще не у нас, да и не видать ничего. Вот сейчас шел доложить…

Если Карпенко всегда светился улыбкой и сыпал шутками, если Колядинский слыл молчуном, но не был при этом мрачен и нелюдим, то командир пулеметной роты старший лейтенант Иван Лаврентьевич Самохин улыбался редко и большей частью ходил с кислой физиономией, всем своим видом как бы показывая, будто все складывается не так, как он рассчитывал.

Основательный, хозяйственный и на редкость добросовестный, он пришел к нам, если не ошибаюсь, из запаса. Вооружение свое знал, в совершенстве, пулеметы у него в любой обстановке работали безотказно, и он чрезвычайно гордился этим. Другой на его месте нет-нет да и прихвастнул бы безупречностью материальной части; Самохин же хоть и был самолюбив, чувств своих не выказывал, однако ревностно следил за тем, чтобы у пулеметчиков все было без сучка и задоринки. Бывало, доберется до расчета, чуть не до слез доведет людей, а добьется полного «ажура». Не было большего греха в его глазах, чем небрежно оборудованный окоп для пулемета. Какой бы короткой ни была остановка, он требовал, чтобы укрытия делались по всем правилам.

— Не годится, чтобы пулеметчик кланялся каждой вражьей пуле, пусть лучше это делает фашист, — втолковывал своим бойцам Самохин. — Вот и орудуйте лопаточкой. А то где я буду брать пулеметчиков?.. «Максим» — это вам не ППШ, его изучить надо. У него вон сколько возможных задержек при стрельбе, и каждую надо уметь устранить… А что пехота скажет про пулеметчиков, если мы плохо поддержим ее огнем? — монотонно бубнил и бубнил Самохин провинившемуся в чем-либо расчету. Был он въедлив и долго помнил промахи подчиненных.

Как у каждого из нас, и у него была своя слабинка— лишний раз к расчету пулеметчиков не пойдет; по его напряженному лицу я улавливал, что он силился превозмочь боязнь. Человеку свойственно испытывать чувство страха, и ничего постыдного в этом нет, но один владеет собой лучше, другой хуже. Тем большего уважения заслуживает тот, кто, преодолевая в себе страх, продолжает добросовестно делать то, что ему велят совесть и долг солдата. Никто никогда не мог упрекнуть Самохина в том, что он отстал от роты, слишком далеко занял огневые позиции для своих пулеметов, проявил растерянность или же нераспорядительность. Напротив, его подразделение не раз выручало своим огнем других. А что он был осторожным и осмотрительным — как знать, может быть, именно за это и уважали его пулеметчики.

Как-то в минуту откровения он сказал мне:

— Вот отроешь щель, ляжешь в нее, накроешься плащ-палаткой, и вроде бы над тобой крыша в несколько накатов, не так боязно. — А потом подумал немного и добавил: — Если бы можно было солнышко (он так и сказал: солнышко) закрыть плащ-палаткой, чтобы стало темно и не бомбила фашистская авиация, мы бы давно гитлеровцев разбили…

И ведь действительно всем трудно на войне, и каждый подвергается смертельной опасности, но, пожалуй, больше, чем пехота, никто не пережил. Преимущество летчиков — скорость, высота, они доступны не всем видам оружия, непродолжительно время их пребывания над позициями противника; танкистов защищают броня, мощное вооружение; артиллеристов (не прямой наводки) — большее, чем у пехоты, расстояние от противника. А самая надежная защита пехоты — земля-матушка. Перед стрелками все время враг. Они бьются за каждую пядь земли.

Командиры понимали это и старались по возможности беречь людей. Увы, это удавалось не всегда.

«Да, нам тогда было не мед», — написал мне не так давно в письме мой фронтовой друг Михаил Иванович Ильин. И передо мной словно ожил наш штаб: за грубо сбитым дощатым столом в крестьянской хате, при тусклом свете лампы, смастеренной из снарядной гильзы, склонился над своими записями писарь Ильин. Вот он поднял коротко стриженную голову, улыбнулся какой-то своей мысли, а вслух степенно произнес:

— Дураков и в церкви бьют.

Я научился понимать его с полуслова: реплика эта как бы подводила черту под нашими размышлениями о причинах неудач и о том, что отходить надо умеючи, навязывая противнику бои, вводя его в заблуждение.

Педагог-историк, мордвин по национальности, Ильин окончил полковую школу сержантов, а писарем стал случайно. Какие бы ни разыгрывались события, он всегда имел свое собственное мнение. Думающий, прямой, он был безупречно исполнительным и очень храбрым. Мне пришлось неоднократно ходить с ним в разведку, вместе переживать опасности. Собственно, и сблизила нас по-настоящему вылазка за «языком», которую мы предприняли в канун 24-й годовщины Красной Армии и после которой я стал верить ему как самому себе.

Было это так. Внезапно захватить пленного на переднем крае немцев нашей разведгруппе не удалось. Кто-то зацепился за проволоку. Мгновенно сработала сигнализация— и, осветив все вокруг, взвилась ракета. Неприятельский наблюдатель, за которым мы охотились, издав дикий вопль, бросился наутек. На нас обрушился ураганный ружейно-пулеметный огонь. Мы попадали в снег. Стреляли с обеих сторон.

— Окружены! — крикнул кто-то.

Но мы с Ильиным знали, что это били из трофейного оружия пулеметчики группы обеспечения, которыми командовал мой помощник младший лейтенант Сергей Фомич Белан. Стремясь отвлечь от нас внимание фашистов, он открыл шквальный огонь по переднему краю обороны противника. Мы очутились под перекрестным огнем.

Я приказал отходить.

Сильные порывы ветра, казалось, еще крепче прижимали нас к земле. Мела поземка. Непрерывно взлетали ракеты. Не то что встать, — жутко было сдвинуться с места, однако и лежать на виду тоже нельзя. Выбирая мгновения, когда ракеты гасли, разведчики отползали назад, к проходу, который проделали для нас саперы в минном поле. Я собрался уже было совершить перебежку, как в небо взвилась новая ракета. Падая, она угодила мне в спину. Сбросить ее не мог: тотчас был бы изрешечен. Догорая, ракета прожгла ватник, меховую телогрейку, гимнастерку. Наконец погасла. Несмотря на пулеметные очереди, я бросился бежать, но налетел на проволочное заграждение. Из наших здесь никого не было. Я растерялся: где проход? Еще не хватало наскочить на мину. Показалось, что надо подаваться левее. Вдруг услышал, что кто-то тихонько позвал: «Исаков… Исаков…» Присел на корточки, вгляделся — маячит чья-то фигура. То был Ильин.