Изменить стиль страницы

И вот некоторые, сначала поодиночке, а потом собираясь группами, с грузом на голове, потянулись к побережью, прорубая себе в лесах дорогу, а иной раз следуя по тропам, проложенным в прошлом разбойниками из племен суахили и арабами с побережья. И вдруг — прежде чем они достигли Кивбези — они увидели этого зверя на земле. Он был чудовищной длины — ничего подобного они не встречали раньше, он был страшнее, чем Ндаматиа из моря, под сенью которого мы живем до сих пор. Глаза его ярко сверкали, его раздвоенный язык издавал шипение, пасть извергала огонь, и, хотя все они прошли обряд посвящения, путники приросли к земле, словно зачарованные. До них донесся голос: «Не прикасайтесь к этому чудовищу, которое ползает на собственном брюхе. Разглядите его внимательно и уразумейте, чем наделяет господь детей своих в этом мире, не имеющем ни конца, ни края». Они падали от изнеможения. Они оставили позади многие мили, шли днем и ночью, превозмогая усталость и желание броситься на землю и забыться в долгом сне. А теперь им преградило путь это чудовище. Один из них взял камень и швырнул его в зверя. Тот стремительно поднял голову и изверг из себя огонь, который был в десять раз жарче и ярче молнии, и с шипением, от которого содрогнулась земля, пополз от них, волоча по земле свое брюхо. Жажда крови обуяла путников. Они кидали камни, осыпали зверя проклятиями и даже смеялись, радуясь легкости своей победы. Слушайте же, дети мои, слушайте и проникайтесь страхом перед путями господними. Никто из тех, кто прикоснулся к зверю, не вернулся. Одни погибли под огнем немецких винтовок, других свалила малярия, третьи пали от страшной, мучительной рвоты. Лишь немногие из них вернулись с войны.

— А твой муж? — спросил кто-то.

— Он вернулся. Да, он вернулся, но это был не тот человек, с которым мы лежали рядом, тесно прижимаясь друг к другу телами, скользкими от масла мварики и пота.

Она снова замолчала. Качнула разок сосуд с тенгетой и положила руку на мешалку. Она уже не была с ними; как и в тот раз, во время похода, когда Ньякинья начала свой рассказ, она погрузилась в собственный мир грустных мыслей и воспоминаний. Так она и сидела, положив руку на мешалку, слегка наклонив голову и глядя на землю, не отвечая на вопросы, что были написаны на лицах ее слушателей.

* * *

Карега смотрел на согбенную фигуру старухи и повторял про себя: «Никогда больше, никогда больше так не будет». Он повторял эту фразу снова и снова, как будто только она и могла выразить всю трагедию, весь скрытый смысл ее истории, а скорее, их общей истории. Такое же состояние охватывало его и после смерти Муками, и после исключения из Сирианы, и после недавнего похода в город. В самом деле, думал он, история ведь не повторяется, и история его народа тоже — то прошлое, которое он стремился постичь в Сириане и в илморогской школе. О каком же прошлом идет речь? О Ндеми и о прародителях народа, от Малинди до Сонгхая, от Мыса штормов до Средиземного моря? О прошлом погибших цивилизаций, о том, как не давали расти, развиваться черным людям, разбросанным по всему миру, чтобы утолить голод ненасытного бога прибыли, божества-чудовища, о котором говорил адвокат? О сожженных жилищах и погубленных урожаях, о болезнях, занесенных к ним на континент? Или же о прошлом Лувертюра, Тернера, Чаки, Абдуллы, Коиталела, Оле Масаи, Кимати, Матенге и других? Или о вождях, которые продавали людей своего племени в рабство, о тех, кто нес на своих спинах Стэнли и Ливингстона, о тех, кто с готовностью дал убедить себя в том, что служение белому человеку есть служение богу? О прошлом Киньянжуи, Мумиа, Ленаны, Чуи, Джеррода, Ндери Ва Риеры? Ведь у Африки нет единого прошлого, у нее несколько прошлых, и они ведут между собой нескончаемую борьбу. Образы теснили друг друга. Он пытался уловить каждый из них, запечатлеть его в памяти, заставить выдать тайну, но это никак ему не удавалось. И вдруг, по мере того как прошлое все больше раскрывалось перед ним, он увидел — или ему это только показалось — лицо своего брата! Но как же такое возможно — ведь он его никогда не видел? Но лицо не исчезало, оно стояло перед ним, это ускользающее видение прошлого! Он вспомнил историю, которую рассказал им на равнине Абдулла, и подумал: а вдруг Абдулла знал Ндингури? Ведь он родом из Лимуру. Потом он подумал о Мунире: тот знал его брата, он мог бы больше рассказать о нем. Однако, несмотря на то, что они почти два года провели рядом, бок о бок, они удивительно мало знали друг о друге. Мысль о Мунире вызвала в памяти лицо Муками. Может быть, это воздействие тенгеты? Да нет — лицо Муками преследует его всю жизнь.

Много раз, молитвенно прижав руки к груди, пытался он найти какие-то слова, способные выразить его чувство. Сейчас, под властью тенгеты, ему показалось, что он нашел их. И вдруг, вопреки тому что лицо Муками по-прежнему как живое было перед его глазами — может быть, он переправился через реку времени? — ему захотелось смеяться. Он вдруг вспомнил, как Фродшем внушал им, что, если человек берется за перо, он должен быть готов к исповеди: «Дети мои, это возвышенное деяние, обряд очищения». Он говорил, что Иисус и Шекспир изменили английский язык. Перед тем как они начинали писать сочинение, он со всей серьезностью читал им лекцию: «Дети мои вы должны запечатлеть на бумаге только свои истинные чувства». Но они не верили ему, не верили, что сочинение — это исповедь страстей и мук, сжигающих душу. Он Карега, к примеру, часто выдумывал небылицы на героические темы и вплетал христианские поучения в самые простые истории. Вроде рассказа о визите к тетушке. Эта выдуманная им тетушка, вспомнил он сейчас, преследовала его все школьные годы, и он никогда не мог понять, почему учителя — черные, белые, красные и желтые — были вечно озабочены чьими-то тетушками, чьими-то каникулами, первым посещением каких-то городов. Муки и страсти. Какая чушь, подумал он. То, что он на самом деле чувствовал, то, что действительно происходило с ним в жизни, не было предназначено для пера. Есть вещи, которые нельзя выразить на бумаге, они касаются только самого человека, как же можно ради какой-то отметки раскрыть свое сердце другому человеку, учителю? И поверят ли ему, если он напишет, что он не навещал никакой тетушки и не посещал никаких городов, что каждый вечер на закате он просто уходил в горы, откуда открывается вид на болота Мангуо, и ждал ее, ждал, что она встретится ему на пути? И он, Карега, молился, чтобы Христос, бог, господь — тот, что там, на небесах, — заставил ее выйти из большого дома на прогулку в поле, в горы, к болоту — куда угодно!

— Просо — божья сила! — заговорил он, и в тишине, пока рог с тенгетой передавали по кругу, он понял, что сейчас расскажет им об этом. В конце концов разве не набрасывал он этот рассказ несчетное число раз в своей тетради, мысленно повторяя его про себя.

— Что бы я ни делал, куда бы ни шел, спал ли я, бодрствовал ли, она всегда была во мне, неслышно прикасалась к моим мечтам и желаниям. Как будто я встретил ее в ином мире до прихода в этот и она подала мне знак, по которому я должен был узнать ее.

Впервые я встретил ее, когда она сидела у обрыва каменоломни в Мангуо, на горе, которую мы называли Матабуки, неподалеку от жилищ Нджинджу Ва Ндуки и Омари Джума, которого мы звали Умари Ва Джума. Она сидела у самого обрыва, упершись руками в землю, свесив ноги над бездонной пустотой. Дальше, за горой, проходила шоссейная дорога. Люди рассказывали, что ее прорубили на склоне горы итальянские военнопленные. Мне всегда казалось, что машины и велосипедисты как будто извергались внезапно из горы и потом проглатывались ею — такой крутой поворот делала дорога в том месте, которое называлось Изгибом Кимуньи, напротив кряжа Киейя, где была школа Мангуо. Меня поражала смелость этой девушки — у меня всегда кружилась голова при одной лишь мысли о том, чтобы подойти к краю обрыва. И все-таки однажды я приблизился к ней; она посмотрела на меня и пригласила посидеть рядом. Только и всего. Я колебался. «Ну садись, чего боишься?» — сказала она. — «Кто тебе сказал, что я боюсь?» — возмутился я. Мне ничего не оставалось, как подойти, — не мог же я выглядеть в ее глазах трусом. И все же страх не отпускал меня. Сердце неистово стучало, ноги подгибались, колени дрожали. Я боялся. Я очень боялся. Но страх и сковывал меня, и возбуждал. Странная вещь — я шел по узкой тропе между жизнью и смертью, ноги меня не слушались, но что-то похожее одновременно на боль и радость клокотало в моей крови, и это было очень сильное ощущение. Мне хотелось плакать, но я шел вперед, привлекаемый, словно магнитом, ее лицом, улыбкой, узенькой щелочкой между передними зубами, — все это я видел и раньше, но как-то не обращал на это внимание.