Изменить стиль страницы

Над Клязьмой и старицей начал собираться предвечерний туман, когда Сытько встретил архимандрита. Тот без единого слова принял сопровождение, и они продолжили путь. Проехали не более версты, как услышали конский топот. Через минуту на дорогу выскочило семеро всадников. Сытько хотел стрелять, но в последний момент остановился, узнав Трифоновского.

Возничий-монах поднял кнут, но Иван крикнул, подъезжая:

— Не увечь лошадей! Торопиться незачем, разговор есть!

Спутники мгновенно окружили Сытько и его двух помощников. Трифоновский грубо вытащил архимандрита Валентина из экипажа и заглянул под сиденье. Там лежала икона «Утоли моя печали».

— Негоже, ваше преподобие, на божьей матери… — сказал он и повернулся к закатному солнцу, чтобы лучше рассмотреть икону. В сумерках лик пресвятой девы стал еще более печален и скорбен. Левой рукой она приоткрыла край мафория около уха, правой поддерживала Христа-младенца.

— Сытько! — крикнул Трифоновский. — Ну-ка подойди сюда, грамотей… Прочти, что здесь написано. — Иван ткнул пальцем в развернутый свиток, который художник вложил в руки младенца.

Максима Фомича подвели к Ване, и он, заикаясь, прочел: «Суд праведен судите, милость и щедроты творите кийждо искреннему своему: вдовцу и сиру не насильствуйте и злобу брату своему в сердце не творите».

Трифоновский секунду подумал, приказал всем оставаться на месте и отошел в сторону. За густым ельником остановился. Ощущая необычную тяжесть ящика, в который была вставлена икона, осмотрел его со всех сторон. Не найдя замка, достал нож, поддел крышку, вынул икону и удивленно присвистнул: «Вот это да! Дурака из меня хотели сделать, ну и разбойники! Я перед ними агнец божий! Погодите, будете Ваню век помнить!»

Он рассовал драгоценности по карманам, закрыл икону и вернулся. Архимандрит посмотрел на Трифоновского и сник. Иван сунул небрежно в руки Валентина икону и проговорил:

— Что, твое преподобие, об изречении думаешь? Сам-то по этим заповедям жил? Что молчишь, черная твоя душа, язык проглотил? А ведь пускал пыль в глаза о смирении, снисхождении, честности!

— Не гневи бога, верни, что взял! — произнес наконец архимандрит, с ненавистью глядя на Трифоновского.

— Плевать мне на твоего бога! У меня свой бог! — и поднес к лицу Валентина револьвер. — Так что катись отсюда, пока я не передумал. А как приедешь — помолись о душе моей грешной, помолись, я ведь и тебе кое-что оставил. На свечи!

Архимандрит, стараясь не смотреть на Трифоновского, влез в экипаж и приказал возничему трогать.

— А этих? — спросил Митрюшин у Вани, указывая на Сытько и двух его помощников.

— Сытько и коней оставь, а тех гони, — ответил Трифоновский и посмотрел угрюмо на Сытько, поманил к себе. Максим Фомич сделал несколько шагов на негнущихся ногах и замер, беззвучно шепча: «Господи, спаси мя и помилуй! Господи, спаси мя и помилуй!..»

— Молишься! — догадался Трифоновский. — Правильно делаешь, вон твоя дорога, — и кивнул на омут.

— За что, Ваня? Я верой и правдой… всем вам служил, — вскрикнул Сытько. — Хотел как лучше… чтоб всем лучше…

— Плохо, что всем, и вашим и нашим, кто позовет — тому и слуга! А когда всем — значит, никому, значит, шестерил. Выжить хотел, гад ползучий! Или что, не помнишь, как я тебя однажды предупреждал, помнишь?! Говорил ведь, не попадайся на моей дороге, так нет, опять выполз.

— Так не по своей воле, Ванечка, не по своей… Разве б я посмел! Ежели б я знал… У меня же семья, дочка… Как они без меня?..

Сытько едва держался на ногах, дрожали колени, тряслись руки, по лицу текли слезы, застревая в уголках обескровленных от страха губ.

Трифоновский отвернулся. И Сытько, мгновенно уловив перемену в его настроении, заторопился, глотая слова и слезы:

— Разве ж я б посмел, Ванечка, разве б посмел против тебя… Я что, я как муха… все норовят прихлопнуть, а ты летаешь с места на место… летаешь… все ищешь, где побезопаснее… А что, Ванечка, всем жить хочется, всем…

— Ладно… муха. — Иван презрительно посмотрел на него и сплюнул, — лети, ищи свое дерьмо. Живи, если надолго хватит. А впредь не попадайся: убью!

Максим Фомич, не веря своему счастью, следил, как Трифоновский вскочил на коня, взмахнул рукой и повел свой небольшой отряд от омутов через негустой ельник к Ямской дороге.

Не верь тишине i_006.jpg

«Пронесло, неужто пронесло! — крестился, не уставая, Сытько. — Внял господь моим молитвам!» Но постепенно радость от счастливого избавления угасала. Все более настойчиво вставал вопрос: что делать дальше? В город возвращаться нельзя, там милиция. Архимандрит уехал, Лавлинский не поможет. Да и неизвестно, жив ли сам Лавлинский. И уже не благодарность, а жгучая волна ненависти поднималась в душе Сытько против Трифоновского. «Каторжанин проклятый! Пожалел, называется, доброту проявил, будто не знает, что для меня теперь все пути-дороги перекрыты! А может, потому и сам не убил, лишний грех на себя не взял, что чуял: все едино ждет меня погибель!

У, бандюга!»

Наверное, еще долго бы стоял Сытько у омутов, кляня судьбу, Трифоновского, архимандрита, революцию, если бы не выстрелы, вдруг сломавшие вечернюю тишину. Сытько настороженно вслушался: стреляли на Ямской дороге, оттуда же доносился приглушенный крик: «Стой! Стой».

«Видно, Ваня на патруль наскочил, — подумал Максим. — Что б им всем ни дна ни покрышки! А что, ежели самому в милицию вернуться, — мелькнула неожиданная мысль, — упасть в ноги, так, мол и так, дорогие товарищи, запутался, простите. Наверняка живым оставят. Накажут, конечно, но живым оставят».

51

Тимонин не уходил с дежурства вторую смену. Работы прибавилось, а людей не хватало, потому большинство ребят вызывалось провести по два дежурства подряд. Госк, выйдя от Кузнецова, услышал в дежурке смех. Евстигней Тряпицын увидел Госка и бросился к нему.

— Болеслав Людвигович, скажите им! Вы ж сами видели, когда мы в Загорье кулачье усмиряли, как я того толстого свалил!

— Видел, Евстигней, видел, — улыбнулся Госк. — Свалил красиво!

Тряпицын победно посмотрел на ребят, но они продолжали смеяться.

Госк подозвал Тимонина, спросил:

— Не передумал?

— Нет!

— Ну ладно, иди… Только поаккуратнее, в общем сам понимаешь…

— Болеслав Людвигович, разрешите и мне! — Тряпицын встал рядом с Тимониным.

— Когда же вы отдыхать-то будете!

— Успеется! — весело крикнул Евстигней, засовывая маузер под ремень. — Как переловим всех — так сразу и на печку!

— Шутки шутками, а дело опасное, — строго заметил Госк.

Он проводил ребят и свернул за угол. А они заторопились к дому ктитора.

Спешили Яша с Евстигнеем не напрасно. Увидев возбужденное лицо обычно невозмутимого Довьяниса, поняли: что-то случилось.

— Минут двадцать назад в дом вошел человек, — тщательно выговаривая слова, пояснил Альфонс. — Мы пропустили, подумав, может, еще кто придет. Но пока никого…

Милиционеры затаились. Тряпицын прошептал:

— А если он останется ночевать?

— Будем ждать, пока проснется, — ответил Яков, не отводя от дома глаз. Он не спросил, узнал ли Довьянис человека, пришедшего к ктитору, догадываясь, кто это мог быть.

Вдруг в ночной тишине послышался легкий шорох шагов. Дверь в воротах приоткрылась, выпустила человека. Он не торопился. Постоял минуту, пошел по тропинке, не оглядываясь и прижимаясь ближе к заборам.

Тряпицын толкнул Довьяниса и шепнул Якову: «Ты сиди, тебя он узнает!» Евстигней вышел на середину улицы и крикнул:

— Эй, приятель, погодь малость!

Человек остановился, поджидая. Правая рука опустилась в карман.

Евстигней и Альфонс заметили этот жест, но продолжали спокойно идти. В двух шагах остановились.

— Понимаешь, какая штука, — как можно беззаботнее произнес Тряпицын, — поджидаем одного…