Изменить стиль страницы

Иеромонах спокойно выслушал горячую речь отца Сергия. На бледном лице с куцей рыжей бородкой ласково светились огоньки глаз. Спросил тихим и чистым голосом:

— Вы что-то хотите от меня?

— Единственно, быть в рядах тех, кто поднял руку возмездия, — быстро ответил отец Сергий.

— Мой долг — нести людям божественную истину, учить их словом во всех проявлениях жизни.

— Но люди хотят и люди должны слышать от вас не только доброе слово, но и видеть доброе дело. Ужели нет?

Иеромонах промолчал.

— Всякое твое учительское слово да будет подкреплено постоянным примером личной жизни твоей, — повторил отец Сергий.

— Вся моя жизнь — действие промыслительной десницы божьей, — все так же спокойно ответил Павел.

— А разве не бог говорит нам сегодня аграфом: «Царство диавола пришло. Боритесь с ним. Оружие наше — мой крест. Сила — в нем. Смойте кровью отступников кровь мою с честнаго и животворящего креста». Око за око, зуб за зуб — вот наше кредо, вот к чему зовет нас господь. Не только словом разоблачать крамольные идеи и деяния, но и мечом карать тех, кто танцует под красным знаменем — вот наш девиз.

— Мое кредо иное: «Любовь к людям, а не к отдельным личностям». Оттого не могу брать в руки меч, чтобы обагрить его человеческой кровью. Вот мой ответ…

Не мог передать этого разговора отец Сергий. И не потому, что опасался посеять семена сомнения, он был уверен и в сыне, и в его друге, однако их настроение ему не понравилось, так стоило ли подливать масла в огонь. И он спросил, усаживаясь в кресло:

— А как вам игуменья?

— Трудно судить, — ответил Александр. — Мы ведь, в сущности, беседовали с ней не более получаса. Но вообще занятная особа.

— Что за выражения у тебя, — покачал головой священник. — Не забывай, она…

— Да-да, монахиня и все такое, понимаю. Но право, нам с ротмистром показалось, что происходящим вне монастырских стен она интересуется ничуть не меньше, чем тем, что случается в кельях. Или, может быть, мы ошибаемся?

— Поведай-ка мне еще раз про ваше посещение игуменьи, — попросил отец Сергий Александра, не ответив на его вопрос.

12

Лавлинский открыл массивную дверь кабинета.

— Заходи, Герман Георгиевич, не робей! Ты ж управляющий фабрикой. — Лузгин ткнул круглой и мягкой рукой в сторону Никанора Кукушкина, председателя фабричного комитета. — Ты на него погляди: не робеет. Нынче все смелые.

— Я, Тимофей Силыч, и прежде перед тобой не робел, — ответил Кукушкин.

— И то правда. Я знаю почему. Вот Лавлинский не знает, хотя и университеты проходил, а я знаю. — Лузгин говорил с хрипом и тяжелой одышкой. — Мы с тобой, Никанор, враги. Враги или нет?

— Враги, — твердо и уверенно подтвердил Кукушкин.

— Стало быть, мне не веришь. Ни в чем и ни на грош. И оттого нет в твоей душе сомнений, рубишь с плеча. А ежели б мы были с тобой единомышленники, вот как, к примеру, с моим управляющим? Стал бы тогда думать-гадать, как бы такое закрутить, чтобы и меня не обидеть, и самому внакладе не остаться. И маялся бы в сомнениях. Про таких говорят: нерешительный. Стало быть, робкий. Уловил, Кукушкин, как я — по-стариковски растолковал, а? К-хе-хе-хе. — Лузгин то ли засмеялся от удовольствия, то ли закашлял от напряжения и потянулся к графину. Залпом осушил стакан, отдышался. — Ну, что скажете?

— Любопытно, весьма любопытно, — ответил Лавлинский. — Враги — решительность, единомышленники — робость. В этом что-то есть.

— Может, и есть. Только теория эта — для вас, а для моих друзей-единомышленников она неподходяща. — Кукушкин напрягся. Ему показалось, что и задыхающийся Лузгин, и надменно-вежливый Лавлинский смотрят на него одинаково насмешливо. Хотелось сдержанно, с уничтожающим презрением обрезать их, но он не справился с собой, закричал: — И нечего комедию устраивать! Не натешились еще! — И до ломоты стиснул зубы, зная наверняка, что скажет Лузгин.

Тот пожевал губами и с видимым сожалением заметил:

— Слаб ты, Никанор, ох, как слаб.

И оттого, что Лузгин сказал именно то, что и ожидалось, Кукушкину стало немного легче. Он заставил себя улыбнуться:

— Может, и слаб. Да и откуда силе-то быть, когда ты меня то на каторгу, то на фронт. Это вы тут силушки набирались, да не впрок она вам пошла. — Голос его стал ровен и чист, лишь чуть-чуть подрагивал от неушедшего напряжения.

— Простите, Тимофей Силыч. — Лавлинский встал. — Если в моем присутствии нет необходимости, я откланяюсь. У меня нет ни возможности, ни желания делить общество с этим господином.

— Однако, голубчик, придется. Никанор-то Кукушкин пришел к нам по делу. Работа его интересует. Раньше, в недалекие времена, в светлую пасхальную неделю хозяин рабочим отгул давал, а нынче новая власть супротив этого идет: работать, мол, надо, а не разгуливать.

— Но по какому праву я должен отчитываться перед?.. — Лавлинский не закончил и резко повернулся к Кукушкину. — Позвольте хотя бы узнать, чьи интересы представляете?

— Рабоче-крестьянской революции.

— Это, разумеется, впечатляет, однако хотелось бы знать ваши полномочия.

— Бросьте, Лавлинский. Вы же знаете, что я — председатель фабричного комитета. А если вам этого недостаточно, могу предъявить мандат члена исполнительного комитета городского Совета рабочих и солдатских депутатов, хотя уверен, что вы знаете и это!

— Увы, — насмешливо развел руками Герман Георгиевич. — Я только инженер, политическим устройством государства не интересуюсь. В особенности теперь. Так что приказать мне может только один человек: владелец предприятия, каковым является Тимофей Силыч Лузгин.

— Кхе-хе-хе, — снова закашлял-засмеялся Лузгин. — Вот, Никанор, у кого надо учиться, видал, как закрутил!

— Чему надо — поучимся, — ответил Кукушкин. — А подчиниться придется. Это прежде всего в ваших интересах.

— Ах, Никанор ты Кукушкин, добрая твоя душа, об интересах наших печешься. А мы-то тут комедь устраиваем, в расстройство тебя вводим. Не обессудь, — съязвил Лузгин.

Кукушкин, чувствуя, как горячая волна вновь накатывается на него, резко встал и прошептал:

— Ничего, Тимофей Силыч, потешься напоследок, недолго осталось. — И вышел из кабинета.

Тимофей Силыч, подождав, пока за Кукушкиным закроется дверь, грохнул кулаками об стол, прохрипел:

— Паршивый щенок, тля большевистская! И ты хорош!

— Я вас просил мне не тыкать!

— Да-а… Да я самому государю-императору сказал бы «ты»! Ин-телли-ген-ция! Я бы с вас начал! Довели Россию — Кукушкины командуют! — Он несколько раз глубоко и с шумом вздохнул, успокаиваясь. Потом спросил хмуро: — Зачем с ним так разговаривал?

— Мы же с вами единомышленники…

— А чему улыбаешься? Зря улыбаешься, зря… Я вашего брата насквозь вижу. Ты за меня держишься, потому как уверен, что все назад вернется. А ежели возврата нет? К ним в услужение пойдешь?

— Не надо меня проверять, — спокойно ответил Лавлинский. — Тем более что любой мой ответ — это только слова, которым можно и верить и не верить, а человека проверяют и оценивают по его поступкам.

13

Кукушкин неспешно вышел из фабричных ворот.

Остановился, свернул тоненькую цигарку и затянулся горьким ядреным дымом. Курил без удовольствия, но упрямо, надеясь, что уйдет голодная тошнота, остановится подступившая боль в затылке — неотступное напоминание о давней контузии, — успокоятся совсем сдавшие нервы. Курить он начал на фронте. Но там гремела война с ее одурманивающими запахами пороха и смерти, изнуряющим ожиданием завтрашнего дня, а здесь тихо, но ему казалось, что он снова в окопе, а где-то поблизости, в нескольких шагах, разлагаются трупы… Вдавив окурок в землю, зашагал тяжелой походкой усталого, но крепкого человека. Собрание коммунистов партячеек было назначено на два часа пополудни, и он решил до его начала переговорить с Кузнецовым. С Николаем Дмитриевичем Кукушкин столкнулся в дверях милиции.