— Какие красивые туфли,— сказала Мэри Даямонд.— Это настоящая кожа? Она заглянула в фургон и увидела Лизины туфли на высоком каблуке.
— Да, думаю, что настоящая. Я купила их довольно давно. До нормирования...
— Ах, какие туфли! — повторила Мэри Даямонд.— Теперь таких не достать. Если только у тебя нет чертовски сильного блата.
— Тебе они малы...
Лиза посмотрела на широкие ступни Мэри Даямонд в розовых пластиковых сандалиях. Ей очень хотелось сделать что-нибудь приятное для своей новой, большой, темнокожей подруги, хотелось отдать ей эти черные лакированные туфли, которые она все равно бодыне никогда не наденет, потому что туфли только напоминали ей об ужасной поездке в город, но они казались до смешного маленькими, когда Мэри Даямонд взяла их за тоненькие ремешки своими короткими толстыми пальцами с темной каймой под покрытыми лаком ногтями.
— Ты думаешь? У меня совсем не такие большие ноги, как кажется...
Она оперлась рукой о фургон, сбросила одну сандалию и сунула в узкую изящную туфельку большой палец ноги, стараясь втиснуть за ним и всю ногу. После нескольких энергичных попыток ей это удалось. С другой туфелькой дело пошло легче. И вот она уже прохаживалась, хотя и нетвердой походкой, но с решительным и довольным видом взад и вперед по неровной плотно утоптанной земле.
— Посмотри... они совсем не малы мне!
Ремешки на лодыжках и пятках глубоко врезались в мягкую плоть. Все тело ее, включая и ноги, казалось мягким, словно набитым ватой, пышным и сочным. Какая красивая женщина, думала Лиза, полулежа на матрасе, и, следя за каждым движением этой темнокожей женщины своими большими серо-голубыми голодными глазами, мечтательно поглаживала уже чуть округлившийся живот. Скольких мужчин, должно быть, тянет к такой женщине! Интересно, а Аллан?.. Она фантазировала, ни капли не ревнуя, а Мэри Даямонд все расхаживала, семеня, как балерина, и любовалась сама собой.
^— Послушай, можно мне взять их у тебя поносить? Понимаешь, там, где я работаю, иногда надо быть немного... немного элегантной.
— Конечно, можешь их забрать...
— Забрать? Ты, наверное, хотела сказать — купить? Я могу достать тебе кое-что за них...
— Нет, можешь их забрать. Мне они не нужны. Они мне надоели...
Последнюю фразу Лиза произнесла, словно стараясь как-то оправдать свою щедрость. Глаза ее наполнились слезами, и она ничего не видела, кроме этой крупной женщины, стоявшей перед ней с выражением крайнего изумления на широком лице. Лиза вдруг почувствовала себя совсем маленьким ребенком, который ищет утешения и защиты, и ей очень захотелось изо всех сил прижаться к Мэри Даямонд и на ее груди забыть обо всем на свете — забыть, кто она, где находится, что ей предстоит. Подобный страх не раз охватывал ее в последние дни в промежутках между периодами ленивого и расслабленного благодушия, того ложного ощущения благополучия, которое порой бывает при беременности.
— Но, девочка моя...
Мэри Даямонд встала возле нее на колени.
— Девочка моя, нельзя просто так отдавать хорошие туфли. Хорошие туфли, которых больше ни за какие деньги не достанешь. Я могу раздобыть тебе за них кое-что... Может быть, витамины... Тебе они обязательно понадобятся. У Смайли есть связи...
Однако Лиза ничего не хотела за свою щедрость.
— Н-нет... Нет, спасибо.— Она говорила шепотом, словно стеснялась своих слов.— В этом нет необходимости. По-моему, мне ничего не нужно... Но если ты... Если бы ты могла...
И она в отчаянии покачала головой, заметив, что снова начинает плакать; горечь нахлынула на нее так неожиданно, что она ничего не могла с собой поделать. Слезы внезапно навернулись на глаза.
А Мэри Даямонд прижалась щекой к ее щеке и крепко обняла Лизу своими сильными руками.
— Ну, будет, будет тебе, девочка моя. Успокойся. Я буду часто приходить к тебе. Ты только не бойся. Все будет хорошо. В Палисадене дети иногда родятся прямо на земляном полу. Я сама видела много раз. И лежат на голой земле, как только что освежеванные кролики, У меня было восемь братьев и сестер. Сейчас их разнесло по всему свету, а двое умерли, но все они родились в Палисадене в нашей маленькой хижине. И разве от этого стали слабее? Я расскажу тебе немножко о том, каково нам всем приходилось...
Она говорила низким голосом, который звучал ласково и тепло; от нее пахло потом, жиром, крепкими духами, и вся она, стоя на коленях на Лизином грязном матрасе и баюкая ее, как баюкают маленьких детей, была словно сама земля.
— Когда отца уволили с фабрики, ему пришлось стать червячником. Ты, верно, никогда не видела червячников. Во время отлива они бродят по мелководью, там, где находится Сарагоссова банка, выкапывают из ила песчаных червей и продают рыболовам. Песчаные черви — самая лучшая в мире наживка... вернее, они были самой лучшей наживкой, пока в море водилась рыба. Отец руками разрывал ил, засовывал в яму руку по локоть и копался в грязи, ища драгоценных белых червей; один червь на три-четыре ямы — не так уж плохо: это позволяло нам не умереть с голоду. Кроме того, у нас было несколько кур, мать стирала, мы, дети, собирали всякую зелень, а моя сестра притворялась припадочной, и мы получали помощь от социального ведомства... Так мы и жили, пока весь этот яд, который спускали в море, не убил и червей, и рыбу, и все остальное, а соль и кислота не разъели кожу на ногах у отца... Но братьям моим было тогда уже одному двенадцать, а другому тринадцать лет, они с бандами молодежи совершали небольшие набеги на Свитуотер и никогда не возвращались домой с пустыми руками. И вообще всегда можно получить работу, от которой все открещиваются. Одна из моих сестер начала прогуливаться перед конторами в городе... Все это, может быть, звучит довольно грустно, и мы действительно не были счастливы, но кое-как сводили концы с концами, нам удалось выжить, а это — главное...
Она рассказывала мягко и певуче, на своем диалекте, и слова, которые она шепотом произносила, служили Лизе утешением, хотя она и понимала их лишь интуитивно,— то были слова, которые может прошептать только женщина женщине...
Прохладный ветерок вдруг коснулся их лиц, солнце скрылось за тучей, и на выжженную зноем Насыпь набежала тень. Скоро по тенту дробно застучали крупные капли дождя, а Лиза, прижав руку к животу, изумленно сказала:
— Мне кажется, он шевелится!
Она смотрела в пространство отсутствующим взглядом, который тем не менее был осмысленно сосредоточенным.
— Да, теперь я знаю! Он шевелится!
21
Первый дождь принес облегчение. Теплый и благотворный, он лился на горы отбросов, приглушал контрасты, смягчал контуры, дарил свежее дуновение задыхающемуся Свитуотеру и окутывал влажной пеленой его уходящее величие. Все твердое и жесткое тонуло в мягкой водяной мгле; железные скелеты машин и механизмов, которые еще сохраняли свою постоянную, раз и навсегда отработанную форму, а местами и полировку и до сих пор гордо отстаивали свое право на существование, сейчас все больше сливались с окружающим ландшафтом, их очертания становились расплывчатыми, призрачными и нереальными, теряя четкость и назойливую предметность, присущую им при свете солнца. Что же касается более близких человеку вещей, таких, как одежда, мебель, предметы домашнего обихода, то они первыми подвергались разрушению и постепенно исчезали, обретаясь теперь лишь как неуловимая тень и послушное подобие того, кто оставил их здесь, обрек на уничтожение под действием времени и стихий и сам был уничтожен этим городом, одержимым мечтой о безудержном росте и процветании, уничтожен безжалостно и безоговорочно.
Совершая все эти удивительные, хотя и почти неуловимые превращения, дождь, казалось, проникал в самую структуру того, что было создано человеком, и осторожно проводил там свою разрушительную работу. Сваленные в кучу обломки бетонных плит и битый кирпич жадно всасывали в себя после долгой засухи живительную влагу, пока поры их не наполнялись водой, и тогда начиналось разрушение и они вновь превращались в землю и песок. Металл тоже хотел пить. Куски металла в гиде пластин, балок, брусьев и труб, искореженные так, что порой они напоминали человеческую фигуру, зловеще торчащие в разные стороны, яростно кричащие о своей ржавой боли, отчаянно стенающие под тяжестью накопленного ими солнечного тепла,— эти куски металла поливал и поливал дождь, смывая с них слой за слоем ржаво-бурую коросту, очищая их, обнажая годичные кольца и проникая в нервную систему, в магическую молекулярную структуру, которая хранит в себе всю тяжесть нашего века и теперь, усталая и истонченная, медленно засыпает в глубоком и невозмутимом симбиозе с землей, готовой на вечные времена принять в лоно свое эти символы жестокости и грубой силы и больше никогда не выпускать их на свободу. Во всяком случае, в этом мире.