— Нужно много горячей воды. Еще приведите двух женщин покрепче и телом, и духом, чтобы поддерживать роженицу. И принесите глубокую чашку и старого красного вина.
Все мои приказанья исполнялись быстро и бесшумно.
— Ребенок лежит правильно, — успокоил я Мохану. — Но твоя дочь слишком слаба, чтобы вытолкнуть его. Мне придется помочь ей.
Сводница быстро закивала головой. Из глаз, густо подведенных сурьмой, потекли черные ручейки слез.
— Сначала ее надо привести в чувство, — сказал я женщинам, которые вызвались помогать. Они с готовностью принялись растирать ступни и ладони роженицы, и легко похлопывать по щекам. Наконец, она открыла глаза и зашевелилась. Я просунул ей в рот обезболивающую пилюлю, не обращая внимания на стоны, и дал запить водой. — Следите, чтобы она не теряла сознание. Если такое случится, дайте понюхать из этого пузырька.
Нельзя было терять ни минуты, потому что и мать и ребенок совсем ослабли. Я вдруг подумал, а надо ли помогать этому существу? Может, Аллах не хочет его появления на свет? Но тут же напомнил себе, что если я здесь — то это воля Аллаха, а значит, надо сделать все, чтобы ребенок остался жив.
Положив инструменты в вино, как советовал великий Абу Синна, я выждал немного, и достал нож. Лезвие было тонким, как бритва.
— Держите ее за руки и за ноги, — приказал я. — Не давайте ей дернуться, и поднимите галабею…
Я вспомнил, как мне пришлось делать подобную операцию невестке наваба. Не могло быть и речи, чтобы увидеть детородные органы благородной женщины постороннему мужчине. «Пусть лучше умрет — на все воля Аллаха! — но не осквернится», — заявил наваб, грозно вращая глазами. Я не стал спорить и нашел выход, приказав покрыть тело рожавшей полотном, проделал два отверстия для рук, и сделал все наощупь.
Здесь было гораздо легче. Я рассек женщине промежножность, и велел поставить ее на колени, чтобы ребенку легче было выйти. Роженица была слишком слаба, чтобы противиться и только стонала, кусая губы.
Прошло несколько томительных минут, и в мои руки упал сморщенный красный комок, покрытый слизью и кровью.
Ребенок, хоть и не очень большой, был все же крупным для этой женщины. Я взял на руки окровавленное тельце и положил себе на колени, прочищая крохотный ротик и ополаскивая водой личико.
— Девочка? — приглушенно спросила за моей спиной Мохана.
— Девочка, — подтвердил я.
Мохана зашептала благодарственные молитвы. Я был уверен, что она молится своим, индийским богам, хотя это и было запрещено Великим Моголом. Я ничего не сказал. Новорожденная открыла глаза — мутные, но удивительно светлые. Мне показалось, что они были синего цвета, хотя при светильниках ни в чем нельзя быть уверенным. Девочка закричала, и ее мать дернулась в руках моих помощниц, прося показать дочку. Я положил ребенка ей на грудь и достал иглы и нити.
Когда операция была закончена, я вымыл инструменты, набросил халат и пошел к выходу, ни с кем не прощаясь.
Мохана пыталась поцеловать мне руку, но я отстранился. Она заметила мое недовольство, но не отступила. Настойчивость этой женщины могла войти в поговорку. Наваб из Раджпута тоже пытался поблагодарить, протягивая кошелек. Я отказался брать деньги.
— Хафиз! — сказала вдруг Мохана. — Вы спасли мою внучку, ее жизнь принадлежит вам…
— Эта жизнь принадлежит распутству и похоти, — ответил я. — На все воля Аллаха, а я лишь делал свое дело. Теперь дай пройти.
— Тогда скажите, как назвать новорожденную, — продолжала настаивать сводница. — Имя, данное вами, принесет счастье.
— Сомневаюсь, — ответил я, уже выходя из дома, но она снова вцепилась в край моих одежд. Чтобы отвязаться от настырной женщины, я сказал: — Дай ей имя — Гури,[9] может это хоть немного обелит ее.
Прошло около десяти лет или более. Я уезжал в Дели по приказу Великого Могола Аламгира, проверял казначеев в Бенаресе, потом опять был призван в Дели, и наконец получил разрешение вернуться на родину. Лакшманпур был моим городом. Только здесь дышалось легко, и я чувствовал себя дома.
То была моя сорок пятая весна. Аллах медлил призвать меня в джанну,[10] но я не торопился. Я никогда не был тороплив. Слуги остались в Дели, потому что Хадиджа хорошо справлялась и одна. Мы вернулись в Лакшманпур в сумерках, никем не замеченные. Я с удовольствием вдыхал запах цветов, корицы и горячего молока, витавший над улицами. Здесь ничего не изменилось. И я не изменился, только борода поседела больше, чем наполовину.
Дом, казалось, ждал меня. Даже слива расцвела пышно, как никогда ранее. Мысленно я перенесся в ту счастливую пору, когда рядом была Басиме, и как наяву услышал серебристые переливы ее смеха.
Сначала звон браслетов показался мне отзвуком собственных мыслей. Но нет — звуки доносились со стороны сада. Я приоткрыл дверь и выглянул во внутренний двор, не покидая дома и не обнаруживая себя.
В саду под сливами я увидел девочку лет двенадцати.
Это было маленькое, еще по-детски угловатое существо, наряженное в синие и желтые шелка. Черные волосы, не заплетенные в косу, доходили ей до пояса. Девочка, позванивая браслетами, старательно принимала вычурные позы, подобно танцовщицам индийских храмов, а ее чувяки,[11] стояли в стороне, сиротливо уткнувшись друг в друга загнутыми носами. С ветвей сливы медленно осыпались розовые лепестки, и я так залюбовался этой картиной, что совершенно забыл о времени.
Внезапно юная танцовщица замерла, молитвенно вскинула руки и начала бить себя по щекам. Удивленный ее поведением, я покинул свое укрытие и подошел ближе.
— Салам, малышка! — позвал я, и девочка обернулась, испуганно тараща глаза.
Глаза у нее были синие, и мне припомнилось, что я уже где-то видел их.
— Чем провинились перед Аллахом твои щечки? За что ты наказываешь их? — спросил я, забавляясь ее смущением и испугом.
— Это не они, а я сама провинилась, — ответила девочка с неожиданной для ее возраста грустью. — От меня никогда не будет никакого толка…
— Не слишком ли рано ты отчаялась? Все в руках Аллаха. Едва ли он призвал тебя в этот мир, будь ты, действительно, бестолкова.
Она понурилась и вздохнула:
— У вас доброе лицо… Наверное, вы всем говорите хорошее… Но мне не стоило появляться на свет. Я и родилась только благодаря великодушию другого доброго человека…
— Не надо унывать, — мягко пожурил я ее. — Уныние — харам![12] Расскажи-ка лучше, почему ты считаешь, что от тебя не будет толка?
— Я ничего не умею, — начала она нараспев, явно повторяя чужие слова. — Ноги мои слишком слабы, чтобы отстукивать ритм и держать равновесие, лицо не красиво, шея коротка…
— Подожди, — прервал я ее, с трудом сдерживая смех — так она была забавна в своем детском горе. — Кто сказал, что ты плохо танцуешь? Мне кажется, у тебя прекрасно получается.
— Что вы! Я такая неуклюжая… — она сделала еще несколько движений, но, видимо, танец опять не получился, потому что малышка всплеснула руками, и личико ее омрачилось. — Это трудно… Моя бабушка сказала, что я — позор на ее голову, что из меня никогда не получится танцовщицы, что мне не место в ее доме, и что она не желает смотреть, как я оскверняю священные танцы…
— И поэтому ты учишься танцевать в одиночестве здесь, под сливами?
— Да, я прихожу сюда уже три полных луны, — призналась она. — Я думала, дом заброшен.
— Я был в Дели и вернулся только сегодня. А кто твоя бабушка, и как тебя зовут?
— Меня зовут Гури, — ответила она. — А моя бабушка — Мохана. Она самая красивая в мире! Нет, мама красивее. Но мама не умеет так танцевать…
Воспоминание обожгло меня, словно открытым огнем, и я взглянул на девочку уже другими глазами. Она и вправду была белее жителей Лакшманпура. Какая-то чужая кровь примешалась к ее крови, придав коже оттенок молока с корицей. Увидел я, что черты ее лица не так красивы и тонки, как у матери. Носик был похож на твердую пирамидку с удлиненной вершиной, как у всех раджпутов, но губы совсем не велики, а глаза не столь глубоко посажены. Тонкой костью и изящным сложением она напоминала мать, но плечи и руки были развиты сильнее, в чем тоже сказалась наследственность ее отца.