Он идет в газовую, ложится на раскладушку. Вскоре слышит чьи-то шаги. Было безразлично, кто это. Вошла Надя. Она села на скамеечке, сцепила на коленях пальцы. Федор Федорович протянул из-под пледа руку и положил на ее рукав. Она погладила его шершавую, в пятнах от кислот, хорошую, честную руку.
— Верю! И вы верьте! — тихо сказала Надя. — Все равно получим. Не сегодня, так завтра. Получим, Федор Федорович...
— Переведите печь на тихий ход... Я отдохну немного. Соберусь с мыслями. Дело не клеится. Процесс идет не так, как надо. Мы можем поджечь печь. Какой удар... Боже мой... Вот и канун Первого мая...
После ухода Нади Бунчужный на несколько минут забылся. И снова, как тогда в вагоне, когда ехал на стройку, он увидел мальчика. Леша стоял на высокой горе, маленький, босой, и, увязая в грязи, звал: «Папа! Папа!..»
Поежившись, он вышел из газовой. Было сыро, от реки несло холодом; солнце еще не поднялось, хотя верхушка горы Ястребиной пламенела. Было пять часов.
Бунчужный отошел от печи, посмотрел на облачко, на засыпной аппарат, на свечи. Приближалось время выпуска чугуна. Он нашел Надю Коханец и сказал таким спокойным голосом, что она удивилась.
— Сначала решил было не дергать больше печи. Зачем она должна страдать из-за нас? Не дотянули. Не продумали до конца... Отсюда — результаты. Так решил. А теперь перерешил. Нет, не будем сдаваться. Еще раз нажмем. Сорвемся? Ну что ж... Друзья не осудят. А враги? Нам ли считаться с врагами! Задайте печурке жару! Нечего церемониться! Больше кислорода! Больше жизни!
Надя передает приказание мастеру. Потом они идут к горну. Возле печи невыносимо жарко, горновые сняли спецовки, работают в нижних рубахах. Сифоны с сельтерской водой сменяются через каждые полчаса. Поверх рубах у некоторых рабочих уже выступил тонкий налет соли, как на залежавшемся в шкафу бельевом мыле.
В шесть утра выпустили последний перед выдачей ванадистого чугуна шлак.
— Хорош! — мастер Городулин обращается то к Надежде Степановне, то к профессору Бунчужному.
Профессор велит открыть чугунную летку. Она закозлилась, ее пришлось прожигать кислородом. Рабочие навинтили к баллону шланг и стали ковырять в летке. Это было невыносимо, точно ковыряли в больном зубе. Трубка таяла. Профессор не выдерживает и берется за шланг сам. Он порывается к вентилю баллона, мешает рабочим, но ему кажется, что вот только теперь, когда он коснулся шланга своей рукой, работа пошла по-настоящему.
Летка прожжена, из печи хлещет гейзер искр: кажется, будто звездное небо опрокидывается на землю, новички в испуге шарахаются назад... Мастер Городулин не может удержаться, чтобы даже в такую минуту не поддеть шуткой юнцов...
И полился чугун... Полились золотые, красные, белые струи...
Над ними дрожит розовый огонек, рождаются, метелятся и гаснут искры. Золотые ручьи металла растекаются по канавкам. Текли долгожданные ванадистые ручьи чугуна...
Надя подходит к профессору, берет его руку, крепко прижимает к груди, словно хочет, чтобы он ощутил, как бьется у нее в эту минуту сердце. Но профессор не замечает... Глаза застланы слезами. Он ждет, когда появится шлак из чугунной летки, это теперь больше всего волнует его. Профессор вытягивает по-птичьи шею, выглядывает из-за спины Нади, отстраняет Гребенникова, Журбу, идет, как завороженный, вслед за горячим чугуном, играющим всеми цветами радуги, и шепчет непонятные слова.
Несколько минут волнения — и шлак прошел. Первый выпуск ванадистого чугуна закончен.
«Вот они... долгожданные... выстраданные... Боже мой...»
И глаза еще гуще застилаются слезами.
Он идет вдоль красного желоба, по которому только что промчался ванадистый чугун, идет, ничего не видя, торжествующий и в то же время печальный, и с хрустом мнет свои пальцы.
Телеграмму от профессора Бунчужного Лазарь получил двадцать девятого апреля. Не скрывая опасений, чередуя жалобы с шуткой, Бунчужный звал Лазаря, как зовет в критическую минуту к больному ребенку врач-отец своего друга — врача, не доверяя более себе.
Конечно, телеграмму следовало составить поэкономнее. Было ясно без лишних слов... Речь шла не только о каком-то количестве тонн ванадистого чугуна, которое требовалось получить к Первому мая и которое по ряду технических и технологических причин экспериментальная печь не выдавала... Это Лазарь понимал отлично.
Он позвонил в аэрофлот. Ему ответили, что ближайший самолет отправится завтра в семь утра.
— Когда прилетим на Тайгастрой?
— Если погода не задержит, утром Первого мая.
«На один бы день раньше... Хотя бы на один день... И почему не могли протелеграфировать своевременно?»
Лазарь готовился к отлету, позвонил в наркомат, попросил броню. «Но выехать! — улыбнулся. — Легко сказать — выехать...» Он был фактически директором института, читал лекции но металлургии, был членом редколлегии технического журнала, готовил к Первому мая обстоятельную статью в «Известия», статью в журнал «Металлург». Он должен был на днях выступить с лекцией в политехническом музее. «Легко сказать — выехать».
После распоряжений и всяческих завещаний, позвонил домой.
— Лизочка, от деда телеграмма. Старик зовет на пуск печи.
— Что тебе приготовить?
— Я еду дня на два, на три, самое большее. Ничего не готовь. Позвони бабушке.
Часам к пяти, закончив дела, Лазарь отправился к Марье Тимофеевне.
— Федор Федорович шлет вам привет! — сказал, целуя руку теще. — Что передать деду?
Лазарь был в военной гимнастерке, туго затянутой сзади под ремень, в сапогах.
— Как там, благополучно? Только не обманывайте старуху.
— Ну, как можно!
— А вы переменились за то время, что мы не виделись, — сказала она, глядя на большой покатый лоб, исчерченный новыми морщинками.
— К худшему?
— Нет.
— Что передать Федору Федоровичу?
— Меня так просто обмануть нельзя. Скажите, что у Федора Федоровича?
— Думаю, не ладится у них там с пуском печи. Федор Федорович устал. Надо свежего человека.
— Кто-кто, а я знаю, что такое для него печь... Пообещайте телеграфировать после приезда. Я буду серьезно волноваться, пока не получу от вас вести.
Минут через десять Марья Тимофеевна вошла в столовую, как входят матери с ребенком: сначала ноша, а затем уже сама.
— Передайте, пожалуйста.
— С посылочкой надо быть осторожным? Что-нибудь бьющееся?
— Здесь подстаканник и деревянная рюмочка для яиц. Носовые платки и еще разная мелочь.
— Доставлю в целости. Не беспокойтесь.
Лазарь держал посылочку так, словно от того, доставит ли он ее в целости или нет, зависела судьба профессора.
— А вы забыли старуху. Изменились...
— Забыть? Нет. Работы по горло, даже больше. Изменился? К людям не изменился. Тот же... каким был.
— И Лиза редко заходит. Берет пример с вас?
— Не сердитесь: заботы... Обещаю исправиться.
Лазарь возбужденно ходил по столовой, рука его находилась на груди, близ двух орденов Красного Знамени. Ордена, казалось, излучали тепло, и Лазарь как бы согревал свои пальцы.
— Ну, вы торопитесь, вижу. Идите! — Марья Тимофеевна наклонила к себе голову зятя, поцеловала в лоб. — Скажите Лизочке, чтоб обязательно зашла с внучками. Сегодня же. Если б вы знали, как мне тяжело одной... Хоть бы Федор Федорович скорей вернулся... Мы никогда с ним надолго не расставались. И он пишет редко... Я не могу больше... А вы не взяли бы меня с собой?
Он потупился.
— Если б немного раньше... Впрочем, хлопоты не страшны. Но думаю, что Федор Федорович будет чувствовать себя стесненно. Ему сейчас от печи не отойти...
Марья Тимофеевна угасла.
— Да, вы правы... Он сейчас там... со своей печуркой... Бог с вами, поезжайте сами.
Дома Лазарь вместе с Ниночкой достал со шкафа запыленный чемодан, тщательно вытряхнул, вытер на балконе, потом уложил туда девочку и понес, взвалив на плечо.