Прибежали ребята, расселись, угомонились. Все в ожидании вкусной еды. Тётя Мотя налила первые миски, потом начал работать я. Интересно это: зачерпнёшь половником — и раз в тарелку. Полная тарелка, точно, и в ней кусочек мяса. Всем одинаково. Вот подошёл со своей толстяк Пряничный. И ему точно, как всем. Теперь у нас все равны. Никто никого не обделяет, не обижает. После меня стал разливать Андрон.
А я, взяв миску, сел обедать. Проглотил несколько ложек. Вдруг Пряничный, не успев отойти от котлов, как заорёт словно зарезанный. Как грохнет тарелку об пол — куда крупа, куда картошка. Поднял над головой что-то страшное и завопил:
— В супу падаль!
И все увидели в руках у него грязно-синего галчонка.
Не успели опомниться, Андрон вытаскивает из котла ещё галчат и кричит:
— Суп с дохлятиной!
Это были те самые мёртвые галчата, которые задохнулись в трубе от дыма. Их вчера выбросили вместе с гнездом, вытащенным при чистке труб, на помойку. Как они очутились в котле?
Я не успел даже подумать, меня затошнило. Затошнило и других ребят, успевших поесть супа.
Я свалился на пол от страшной рези в животе. Меня били судороги. А Конопач танцевал надо мной и кричал:
— Он галчат насовал! Его бог наказал!
Мне было не до галчат, не до бога — мне казалось, что все внутренности мои сейчас вывернутся наружу и я умру…
Под подозрением
Несколько дней меня тошнило при виде пищи. На меня почему-то вид дохлых галчат в супе подействовал сильнее всех. Я заболел.
И всё же этот проступок приписывали мне. Ребята вспомнили, что видели меня у помойки, вблизи галчат, я даже трогал их.
Это правда. Мне жалко было птенцов, и, думая, что какой-нибудь жив, я пошевелил их, взяв в руки прутик.
Пряничный божился, что сам видел, «вот лопни мои глаза», как Берёзкин прятал галчат в тряпку. И это верно. Я хотел похоронить галчат, уж очень жалостно кричали над ними матери-галки. Завернул в какую-то тряпку и побежал за лопатой. Но, вернувшись, не нашёл несчастных. Прозвенел уже звонок. Большая перемена кончилась. Помчался в класс и забыл об этом.
Теперь мне всё припомнили.
А поскольку я не умел так клясться и божиться, как Пряничный и Андрон, все уверились в моей вине. Только Оля держала мою сторону. Когда в школу явилась её мама, вызванная директором по этому случаю, Оля говорила ей:
— Берёзкин не виноват. Он действительно шумный брат, но он честный товарищ. Никогда на других вину не сваливает! Я за него ручаюсь!
А директор ворчал:
— Вот таких хулиганов надо гнать, а не мальчиков из зажиточных семей. Те воспитаны в уважении к старшим, а у бедноты ничего святого нет!
Мою вину доказать не удалось, но всё же я был оставлен под подозрением.
«Загляните в сундучок…»
А скоро произошло новое тяжкое событие — нас обокрали! Когда все мы были на торжественном вечере в честь Первомая, у нас стащили новенькие одеяла и простыни. Были, и нет их, как ветром сдуло.
Весь праздник испорчен. Явилась милиция. Стали вызывать всех подряд в кабинет директора и допрашивать.
Вызвали и меня. И выпытывали дольше других: почему я отлучался со спектакля? Зачем выбегал из зала?
Да, отлучался, выбегал. По просьбе нашей любимой учительницы Глафиры Ефимовны принёс, чтобы повесить на сцене, бабушкино полотенце, вышитое по-мордовски её рукой. Так торопился, что даже сундучок не закрыл. Полотенце очень понравилось учительнице. Она взяла его показать для образчика, чтобы ещё такое же вышили.
— А когда ты забегал в спальню, не заметил, были или не были там на кроватях одеяла?
— Не заметил! Очень торопился.
Позвали Андрона, он тоже отлучался из зала. Конопач не стал дожидаться, когда его спросят. Сам первый буркнул, опустив глаза:
— А вы загляните в его сундучок.
Милиционеры переглянулись. Один остался в кабинете, а другой вместе с учительницей пошёл заглянуть в мой сундучок. Вернулись скоро. Милиционер держал в руках простыню, лицо учительницы было бледней простыни…
— Ну вот и улика, — сказал милиционер. — Теперь простыня обнаружена. Говори, где одеяла? Кто их у тебя из окна перенял? Кто подъезжал на тележке?
Я так и закачался, словно меня ударили чем-то тяжёлым. Мимо наших окон проезжал на тележке на станцию дядя Миша-солдат. Мы увидели друг друга, и он крикнул: «К тёте Надие на Первомай еду! Жди, Саша, возьмём тебя на каникулы!»
Милиционер взял меня за плечо:
— Ну говори, признавайся!
А что я мог сказать? Бросить подозрение на дядю? Нет, я ни на кого не ябедничал. У меня потемнело в глазах. Я закрыл веки и молчал.
Было так тихо, что я слышал, как скрипело перо по бумаге: милиционер писал протокол.
Я могу принять парад
Так я очутился в тюрьме. В самой настоящей, с решётками на окнах. Комната с каменным полом, с привинченными к нему скамейками, с узкими окошками под потолком называлась камерой предварительного заключения. Сюда меня посадили на время перед отправкой в колонию для малолетних преступников.
Вот куда я попал в день Первомая, вместо того чтобы поехать в гости к Олиным родителям.
Многие родители решили пригласить к праздничному столу детей из интерната. Всё расписали — кого к кому.
Но вместо веселья за праздничным столом я плакал, лёжа вниз лицом на холодной, голой скамье:
«Неужели все меня покинули, все забыли? Никому не нужен? Никто не выручит?»
Нет, Олины родители меня не забыли. Они утром зашли за мной в общежитие. Их встретил Бахилов. Его снова назначили на прежнюю должность. Без него будто бы стало меньше порядка. Воровство и прочие происшествия. Теперь даже те нехватки и недостачи, которые обнаружила комиссия, он сваливал на ребят. Будто это воровали те, которые удрали из интерната и не вернулись, «отсеившиеся бедняки».
Завхоз поступил снова как прохвост: с притворной улыбкой он соврал Олиным папе и маме, будто я на экскурсии, которую организовали для сирот интерната. Детей повезли прокатить по реке, затем в совхоз, где им будет угощение. Всё это было верно. Только я был совсем на другой экскурсии. И не один.
Утром в камеру ввалилась куча оборванных ребят. Шумно, весело — кто на своих двоих, кто на четвереньках, а один даже на руках.
Завидев меня, один парень, самый рваный и чумазый, взял под козырёк и отрапортовал:
— Ну, старший, принимай парад! Пополнение пришло! Давай прописывай!
— Как прописывать?
— А вот как!
Ребята по сигналу вожака стали выдирать из своей одежды узкие тряпочки, тесёмки и вить из тряпья верёвку. Вскоре она была готова, крепко свитая, тугая как палка. Вожак сунул мне в руки верёвку:
— Действуй!
Не понимая, как это можно прописать верёвкой — это же не карандаш и не перо, — я несмело взял верёвку.
— Гвардия, стройся! — грозно крикнул их атаман.
И передо мной возник строй оборванцев.
— Смирно!
Какое там! Они не могли стоять смирно. Все кривлялись, гримасничали, показывали языки. И были как чертенята, сорвавшиеся с церковной картины.
— Ну, начинай! — крикнул атаман.
Я не понял, что должен делать. Оказывается, я должен был хлестать верёвкой каждого новичка, вступившего в камеру. Я пришёл сюда раньше и должен был принять их, как старожил, «прописать». Таково тюремное правило.
Я могу стать котом
Я в тюрьме не бывал, порядков этих не знал и подчинился вожаку беспризорников, человеку в этих делах, по-видимому, очень опытному.
По очереди хлестал ребят верёвкой, стараясь сделать не больно, и спрашивал:
— Как звать?
— Гусак! — сказал один.
— Петух! — крикнул другой.
— Баранчик!
Ни у одного не оказалось человеческого имени. Вожак назывался «Вороном».
— Худо прописываешь, — обозлился он, когда я его ударил слегка, — ловчишь, надо крепче! А ну-ка, дай отпишусь, узнаешь, как надо! — И он вырвал у меня из рук верёвку. — Как зваться будешь?