— Сказано — новый надо, дурья ты голова. У меня договор подписан, — раздельно и с ожесточением в голосе бросил Николай Анкиндинович. — Последний раз спрашиваю: пойдешь вместе со мной к нему или нет?
— Не пойду, — процедил Яков и сплюнул.
— Ну и черт с тобой. Ни рубля не заплачу. Мне халтуры по такому случаю не надо.
Он взошел на поветь, где уже заканчивал отделывать карбас дядя Аристарх, поздоровался, поговорил о том о сем для приличия, не спеша сразу переходить к делу, за которым явился. Поинтересовался, не нужно ли чего достать из дефицита у них в райпо. Намекнул насчет того, что если надо, то можно раздобыть и нейлоновую сеть…
Дядя Аристарх лукаво поглядывал на него, курил и, казалось, чего-то выжидал, зная, что Николай Анкиндинович просто так не заглянул бы к нему в гости. Потом проговорил с видимым равнодушием:
— Сам ведь знаешь: мне ничего такого особого не надо, обойдемся со старухой моей тем, что есть. А чем могу — помогу тебе всяко, коли есть какая ко мне нужда у тебя.
— Ладно, изложу прямиком как есть, — крепко хлопнул пухлой ладонью по смолянистой обшивке борта Николай Анкиндинович. — Понимаешь, дед, попал я впросак из-за родственничка моего Яшки, твоего конкурента. Договор у меня подписан, карбас на вицах нужен срочно в область на выставку. Сроки обговорены, деньги платят немалые — полторы тысячи, а он, подлец, меня подвел. Ежели не умеешь на вицах — не берись рядиться. Так нет же, плевое, мол, говорит, дело… Словом, выручай, продай эту посудину, а заказчику твоему другую изладишь. Обождет. Я тебе… тысячу заплачу! Доставка и прочее там — моя морока. Вопрос чести, понимаешь ли. Я обещал наверняка к двадцатому числу.
— А я ведь, Николай, тоже к сроку обещал, — глянул на него и тихо проронил дядя Аристарх. — Не в одних деньгах, сам разумеешь, дело. Заказчик явится, дак я руками разведу… Нет, извини, но не продам, — решительно мотнул он головой.
— Ведь разговор, старик, идет о нешуточном деле, на выставке народных промыслов будут твое произведение обозревать… — горячился Николай Анкиндинович со страдальческой гримасой на лице, уже предчувствуя тщетность всяких слов. Но дядя Аристарх оставался непреклонным и больше супил брови. — Ну хоть подсоби Якову доделать ту посудину, что он начал, — пытался как-то спасти предприятие Николай Анкиндинович, переменив тон. — Не выходит у него, а просить тебя помочь не хочет из гордости. Ты хоть как-то подправь для блезиру, все одно на этом карбасе в море не хаживать, лишь бы наружно смотрелся…
Я стоял в сторонке и с любопытством следил за этой сценой. По выражению лица дяди Аристарха можно было предположить, что он колеблется сейчас. Нет, вряд ли он наслаждался злорадством. Не старался использовать повод, чтобы доказать и так явное превосходство в мастерстве перед соседом. Скорее, его одолевает искушение, думал я, показать свое великодушие. Молча, без всяких поучений и высоких слов прийти на помощь Якову, который будет не только полностью обезоружен, но и благодарен за спасение от унижения в глазах односельчан.
— Для блезиру, говоришь? — вскинул брови дядя Аристарх и посмотрел на Николая Анкиндиновича так, словно старался надолго запомнить что-то в выражении его лица. — Значит, в море на нем хаживать не будут?
— Дак сказано тебе — экспо-нат! Ну и чудной ты старик, — оживился тот, озираясь в мою сторону и нервически усмехаясь одной половиной лица. — Ну, вроде модели в натуральную величину, — пытался растолковать он.
— А ежели все-таки спустят на воду? — рассуждал вслух старик. — Нет, не приучен я такие делать, — отрезал он с решимостью и снова принялся за работу, давая понять гостю, что разговор между ними на этом закончен.
…На другой день распогодилось, ветер стих, после полудня проглянуло солнце, и я уехал из деревни дальше по делам. Встретились мы с Николаем Анкиндиновичем в Нарьян-Маре случайно спустя месяц. Я поинтересовался: раздобыл ли он карбас для выставки?
— А… — ухмыльнулся с ленивой беспечностью он. — Дак выкрутился, доставил им экспонат, как и обещал, — не преминул он похвастаться. — Вот ведь ненормальный старик этот Аристарх, от таких денег отказался. Д-да, бывают же чудаки, — покачивал он головой и мял в пальцах папиросу. — А я у его же заказчика через неделю перекупил, — постукивал Николай Анкиндинович мундштуком по ногтю и торжествующе смотрел на меня. — Договорились. Сеть нейлоновую посулил. Деловые люди всегда найдут общий язык. Так-то.
…Через год я опять приехал в эти места. Дядя Аристарха уже не было в живых. На повети стоял почти достроенный им новый карбас, но, сколько ни приходило к вдове желающих купить его, она никому не соглашалась продать.
— И зачем он ей? — недоумевали рыбаки.
Месть
Погожим июньским воскресеньем Тарасенков сидел на мосту, курил, сплевывая в щель меж рассохшихся, побелевших от пыли и солнца бревен настила, время от времени поднимал лицо к поросшему низким частым ивняком берегу, и тяжелый, задумчивый взгляд его останавливался на доме с двускатной, крашенной суриком крышей, что стоял неподалеку у самой воды.
Внизу неспешно, дремотно текла река в дымчатых разводах от мыльной воды, стекавшей с мостков, где хозяйки стирали белье, драили щетками залоснившиеся за зиму одеяла. Над приземистыми домами строго и призывно сияли на щедром солнце луковицы церковных куполов в центре города, в небе носились стрижи, зыбко белела ватная полоса за самолетом, ровно распарывавшим тончайшую голубизну свода надвое.
То едкое и щемящее чувство, что растравил он в себе, глядя на дом, предавшись невеселым своим мыслям, забирало его все глубже, и он мрачнел, упрямее сдвигал брови, блеск суженных мстительно глаз его становился острее, суше, дольше, пристальней задерживал он взгляд на покосившемся заборе.
Его угрюмая крупная фигура, независимо расслабленный, чем-то вызывающий вид, угрюмая сосредоточенность и отрешенность грубо вылепленного скуластого и презрительного лица с багровой припухлостью застарелого рубца над правой бровью невольно обращали на себя внимание редких прохожих, он же, казалось, никого не замечал, всецело поглощенный раздумьями, и лишь однажды, как отголосок той нервной и напряженной внутренней работы, что шла в нем, у него невольно вырвалось приглушенно и со злобой: «Вот стерва тонконогая», — так что старичок, проходивший как раз в ту минуту по мосту, куда-то торопясь с ветхой и замызганной кошелкой, опасливо оглянулся на Тарасенкова, поискал растерянным взглядом, кому бы еще поблизости, кроме него, могли предназначаться эти обидные слова, и, бормоча что-то себе под нос, последовал дальше.
Тарасенков курил длинными, глубокими затяжками и, ожегши пальцы подступившим к самым ногтям огоньком, далеко отшвырнул окурок и тяжело вздохнул. Мысли его были смутны, и весь он был полон бессильной и томительной злобы, мучившей его уже который день, с тех пор как приехал он в родной городок, вызванный с Севера телеграммой тетки, где было пять слов: «Умер отец похороны десятого Пелагея». Телеграмма пришла в контору леспромхоза; участок заготовки, где работал вальщиком Тарасенков, находился в семидесяти километрах, и, пока выдалась попутная машина на тот участок, пока добрался он до поселка, а оттуда до ближайшей железнодорожной станции, прошло два дня. Скорый поезд ушел перед самым носом, стоял он всего три минуты, и пришлось ночевать в тесном и прокуренном зале ожидания на жесткой деревянной скамье голова в голову с дышавшим луком и немилосердно храпевшим мужиком. Только под утро забылся тревожным сном Тарасенков, сморенный дорогой, горестными раздумьями, острым сожалением, что за последних четыре года так и не побывал дома, не увиделся с отцом. Женился и сразу после женитьбы затеял ставить дом в поселке, потом, когда родился сын, все болела жена и нельзя было уехать, оставить хоть на время хворую ее с грудником на руках. И вот эта телеграмма — клочок бумаги, пришедший оттуда как молчаливый и краткий укор. Всю дорогу стояло перед глазами лицо отца. Живого. Мертвым и лежащим в гробу он представить себе его никак не мог, все смотрело из гроба лицо отца живыми глазами.