После вылазок казаков и японцев стало очевидным, что пора действовать и самим. Губельман положил крепкую руку на плечо Комарова:
— Анатолий Николаевич, сколько?
— По моим подсчетам, около тринадцати тысяч.
— Можно начинать?
Анатолий прихмурил ровные брови, кивнул:
— Время.
К утру сильно подморозило. Над Зеей стоял туман, но небо было высоким и ясным. Мерцали и переливались звезды. Из-за сопок налетал порывами сухой и въедливый ветер. Город начали зажимать в кольцо с северо-востока.
Анатолий вел красногвардейцев лугом, смерзшимся и кочковатым. Железнодорожная линия все время оставалась слева, по ней с великим напряжением катили платформу с пушкой. На. полдороге Комарова нагнали связные из Владимировки и сообщили, что отряд, находившийся там, вышел в назначенное время.
Крестьяне-ополченцы получили задание перейти реку у министерского затона, пробиться до казачьих казарм и, разоружив казаков, двигаться к тюрьме. Главные силы должны были проникнуть в город со стороны вокзала и тоже пробиваться к тюрьме.
В городе меж тем еще с вечера творилось нечто странное. Не успел дважды трепанный Бекман вернуться с вокзала, как глава войскового правительства, утратив всякий интерес к военным действиям, срочно занялся выяснением состояния областного бюджета. Вытребованный им грузный казначей, едва вместившись в заскрипевшее кресло, захрустел пальцами и монотонно загнусавил:
— Мы имеем керенки, японские иены, китайские даяны. Американских долларов, к сожалению…
— К черту доллары, — отбросив учтивость, нетерпеливо перебил его Гамов. — Керенки уже не деньги. Золотой фонд — вот что незыблемо и вечно! — Золотой фонд был гордостью областного казначея. К счастью, большевики мало смыслили в финансовых делах и не успели «пустить его по ветру». Гамов вкрадчиво пояснил:
— Предстоят большие траты: встреча генерала Шильникова, возмещение убытков чернодраконовцам.
Областной казначей тонко улыбнулся:
— О да, да… На одном заведении, я сам видел, вывешен аншлаг: «Мадама вся уехала». Каковы шельмецы, а? Если город заполнило казачество…
Глава войскового правительства поджал губы, давая понять, что фривольные шутки неуместны.
— Все войдет в свое русло. До веселья ли теперь? Темный элемент распоясался. В министерском затоне найден убитым капитан парохода Городецкий. Инженера Чернышева застрелили на пороге собственного дома. А трагические события на заводе Гриднева? Смерть вошла в город и шагает из квартала в квартал, волоча свои черные крылья…
— Да, да… все это прискорбно и ужасно. — Казначей вытер платком внезапно похолодевший лоб.
— Бремя власти тяжело, — вздохнул Гамов и с жаром заговорил о необходимости вознаграждений и поощрений. Казначей закивал лысеющей головой.
Сделка состоялась. Ключи от казначейства легли на зеленое сукно стола в обмен на клочок бумаги с паукообразным двуглавым орлом вверху и размашистым автографом атамана понизу. Казначея доставили домой на правительственном автомобиле. А час спустя тот же черный с поднятым матерчатым верхом автомобиль въехал во двор казначейства. За ним тотчас же захлопнулись массивные железные ворота.
На исходе дня от казачьих казарм до Зеи с пиками наперевес оголтело носились верховые казаки. Молодые озоровали страшно. На бульваре рубили внамет «большевистское насаждение» — молодые топольки. Разбивали китайские киоски. В сумерки нагрянули в женский монастырь и, скаля белые зубы на скуластых, темных лицах, просились пустить «погретца». Древняя игуменья, мать Евстолия, — урожденная княжна Оболенская — вышла к ним с крестным знамением и благословением, но дальше порога не пустила:
— Не взыскуйте, чада. Не положено сие пребывание в обители мужеску полу. Будем молиться всевышнему. Он вас не оставит.
Казаки подмигивали старухе. Несусветно гоготали. Ушли, а ей все чудилось: пахнет в тихих покоях конским потом и табачищем.
Ветер резко переменился, подул с «гнилого угла». Резвачи притомились. Шутники приумолкли. Разудалым стало не по себе. Провезли казаков побитых, следом мертвяков-чернодраконцев. Стылая земля скрипела под полозьями, звенела под копытами копей. На том берегу Амура, в Сахаляне, замигали в фанзах огоньки. На нашей стороне было глухо, уныло. Ветер раскачивал на перекрестках темные фонари. Богатеям что, спят, утонув в пуховых перинах, а тут езди, храни их покой, так- растак… Кто-то подлил масла в огонь:
— Гамов, слышь, к своим в Верхне-Благовещенск подался. Ему чо — правитель!
— Кой ляд, у кажинного, паря, есть семья. Кажинному в баньке попариться не повредит…
Ближе к полуночи смекнули разложить костер. Перемахнув через забор, разжились дровишками у доктора Маршада. Набрали березовых, сухих. Оттащили в затишье, к дому Масюковых, под бугор. Завели коней во двор. Оружие поклали снаружи, пики к стенке прислонили. Выметнувшееся жаркое пламя приглушили порубленными топольками. Сели кругом, как в стародавние времена деды и прадеды сиживали. Сыпали байки про попов да про монахов. Обложили мать Евстолию:
— Старая ведьма, монашки, чай, были бы радехоньки!
Тут кто-то кого-то поманил во двор. Вышли ухмыляючись, подтолкнули дружков, сходили и те. Все ходили в дальний угол, за курятник, причащались китайской ханой из жестяного банчка. Деньги положили в кучку: чтобы честно. Кивали на ворота, хотя там уж ничего не было, перемигивались. Заговорили складно:
— Сладка хана на морозе, по усам не текет, вся до капли в рот идет.
— Сядем-потянем, сродников помянем… — Разогрелись. Устаток как рукой сняло. Стали притопывать ногами:
Заплескали ладонями; ноги сами в пляс пошли. «И-эх, однова на свете живем!»
Казаки постарше качали головами:
— Не к добру рассодомились, не к добру.
— А чо, в сам деле, или мы не люди?! — Но головы уже клонились долу: лечь бы соснуть.
Владимировка поднялась с первыми петухами, подпоясалась кушаком, сунула за пазуху горбушку хлеба да кус мерзлого сала. Крепкий, хозяйственный зазейский мужик все предусмотрел; он и вожаков-матросов обрядил на свой мужицкий лад. Розвальни и кошевки доверху набиты пахучим сеном. Под завязку наполнены отборным овсом тонкие, домотканого холста, кули. Будто не на Благовещенск поднялись идти, а до самого Питера. Не прошло и получаса, тронулся, заскрипел по накатанной дороге длинный обоз. Ни дымка, ни цигарки, ни лишнего слова. И будто знобит, и будто в жар кидает. Молодежи и любопытно, и боязно. Те, Кто постарше, думку додумывают:
«Это и есть наш последний… Стряхнем подлюгу Гамова, заживем: ни тебе урядника, ни чинаря, поп — и тот над душой станет не властен. Своя, простая будет власть…»
Под высокими худинскими тополями остановили коней, вскинули на плечи ружьишки. Не давали наказа тем, что остаются возле лошадей. Сами знают, что надо делать, коль хозяевам не будет обратного пути. Благовещенск через реку замигал холодными огнями. Никому не ведомо, что сулят те огни. Спустились к вмерзшим в лед баржам перевоза. Возили летом на тех баржах муку и кавуны, мед и масло, и не думалось тогда, что придется перемеривать реку в ночи, пехом, по ледяному насту.
Хрустит лед, дробится на стылых косах в мелкую крошку. Гляди под ноги, ребята, не бухнись в прорубь удалой головой. Нет прорубей. Нет троп и стежек. Старые баржи и причалы снегом перемело. Чудно. Дико. Будто в мертвое царство пришли. А был же город живым и теплым, полным заманчивых тайн, особливо для молодых.
Черная лава вклинивалась в покатый берег, растекалась по улицам. Люди, подтягиваясь, смахивали иней с замохнатившихся ресниц. Первым отстал со своими Высочин — по Зейской улице пошли. Журкин вел людей по Большанке. Варягинцы к берегу Амура подались. Выходило: и будто все вместе, голос подашь — слышно, и в то время каждую улицу прочесывают порознь.