На всякий случай я заглянул еще и в салон, но только две старые девы, с пьяной ухмылкой, безнадежно повернулись ко мне. Похоже, все чисто.

Я перебежал на противоположную сторону улицы и завернул за угол. Там я остановился, прислонился спиной к первой же витрине и стал ждать, когда замаячит поблизости машина, как бы без определенной цели курсирующая по улицам.

Ждал, ждал, но никто не появлялся. Тогда я взял курс на табачную лавку и нажал на дверную ручку.

Хозяин был занят раскладыванием упаковок, и лицо его просияло, когда он меня увидел.

– Диас, сеньор. Я уже опасался, что вам пришлось идти по вызову. Вот-вот закрою свою хибарку. Вы пришли как раз вовремя.

Ради приличия я купил у него еще одну пачку сигарет, потом зажал под мышкой свои вещи. Сверху я положил коробки с сигарами, а книгу подсунул под низ.

Я без происшествий добрался до своей комнаты. Что там сказал коротышка в шляпе? Как зовут ту банду, которая купила у меня спецодежду? Ренци? И эти тоже макаронники!

Я глубоко вздохнул, потом запер за собой дверь на ключ и цепочку тоже навесил.

Я улегся на диване и взял в руки книгу. В целом в моем распоряжении было два часа. А потом посмотрим.

У меня было ощущение, что я, пожалуй, могу заключить с кем-то сделку и покруче, чем та, которой меня угостил Джиральдини. Только я еще не знал, с кем.

Я раскрыл книгу. Это был ничем не примечательный дневник, из таких, какие сотнями продаются в любом писчебумажном магазине. Только в верхней части страниц не были обозначены дни недели: владельцу дневника предоставляли возможность самому вписать их. Во всяком случае, это имело то преимущество, что можно было пропустить несколько дней, не оставляя пустыне страниц. Силади исписал свою книжечку мелкими, очень четкими буквами. Я обеспокоенно вздохнул: вероятно, мне понадобится больше времени, чем я рассчитывал.

Записки сразу же начинались на вставленной позже странице, которая была вырвана из другой, по видимости, большего формата тетради. Было видно, что постороннюю страницу подрезали ножницами, чтобы подогнать ее под листы дневника. Она еще тем отличалась от остальных страниц, что если они были исписаны шариковой ручкой с синими чернилами, эта – зелеными.

Я устроился на диване поудобнее и начал читать записки Петера Силади.

III. КНИГА РЕННИ

Эта книга – Ренни. Ренни и моя. Может быть и его тоже, но этого я еще не знаю. Я молюсь Богу, чтобы было так. Молюсь о том, чтобы он сохранил мне Ренни, но и о том, чтобы он взял его у меня…

Эта книга – книга тоски и желания. Тоски, требующей, чтобы он навсегда остался со мной, оставался моим. Ведь я… Но и желания тоже, чтобы, когда придет время, он покинул меня!

Порой я просто трепещу от счастья, а иной раз чуть не плачу от страха, что, может быть, я – избранник.

Может быть, мне первому в истории человечества выпало такое на долю. Может быть, мы, все-таки, не одиноки…

Я очень люблю тебя, Ренни! И очень хотел бы, чтобы ты знал это, даже когда тебя уже не будет рядом со мной. Я только могу надеяться, что любовь так же всеобща, как важнейшие составляющие мира, что она вездесуща. На это я надеюсь, Ренни.

Когда ты это будешь читать, ты удивишься, что держишь в своих руках не обычный дневник. В нем много диалогов и мало описаний, не так, как это обыкновенно бывает в дневнике. Но я умышленно писал так, чтобы ты знал каждое мгновение, каждую мельчайшую подробность этой истории. И каждое слово, каждое дрожание голоса людей, каждое движение их рук. Я еще не знаю, зачем, но чувствую, что когда-нибудь это будет очень важно для тебя, Ренни.

Когда придет время, я эту книгу отдам тебе. А сейчас ты еще играешь в песочке, но однажды ты будешь Первым! И тогда тебе нужно будет знать, как это произошло.

Эта книга – моя книга и твоя, Ренни! 18 ноября.

Стоит неизменно скверная погода, Над верхушками деревьев плавают тучи, в саду свистит холодный ветер. Бррр! Лучше уж быть в Египте, у доброго старого бога солнца.

Все время ломит в затылке и стучит в висках. Напрасно пью кофе, не помогает. Не перестаю смотреть в окно и следить за тучами. Черт бы их побрал!

На моем письменном столе лежит фотокопия папирусного свитка, я просидел над ней все воскресенье. Собственно, это не мой папирус, а Солта. Солт подсунул его мне, чтобы я хоть что-нибудь сделал с ним.

Может быть, именно этот дрянной папирус испортил мне настроение. Нет ничего хуже, чем когда у тебя под носом лежит какая-то исписанная бумага, а ты ничего не можешь с ней поделать!

Помнится, вчера вечером я чуть было не растоптал ее. Черт возьми, ведь, в конце концов, ее для того и написали, чтобы кто-то прочитал. А если так написали, что невозможно прочесть! Эх, ну и кретин же ты, писец, ну и кретин!

Потом я устыдился. Мысленно попросил прощения у писца, умершего несколько тысячелетий назад. Откуда было знать несчастному, что однажды, в астрономически далеком будущем, за много тысяч километров, на земле, тогда еще не открытой, кто-то захочет прочитать то, что он написал. Притом же этот кто-то не имеет ни малейшего отношения к тому, что писец хотел сообщить своим современникам. Я всегда терпеть не мог демотическое письмо. Нет в нем пленительной красоты иероглифов и элегантной каллиграфии иератического письма. Похоже, упадок царства повлек за собой и упадок письменности.

Я, конечно, знаю, что снова несправедлив. Этот папирус, датируемый VIII – VII веком до новой эры, выражал потребности той эпохи, в которую значительно возросла экономическая роль написанного слова. Тогда уже не только высекли в камне значки, восхваляющие бога солнца Ра или фараонов, но и скрупулезно записывали на папирусе, сколько стоило на рынке одно яйцо или, например, одна плеть из кожи бегемота.

Сумма суммарум, демотическое письмо – это уже настоящее письмо. Оно примерно так же соотносится с классическими иероглифами, как классическая латынь с народной. Во всяком случае, яблоко упало довольно далеко от яблони.

Немало часов просидел я над ним, пытаясь расшифровать некоторые проклятые сокращения. Но как, черт, возьми, разгадать их тайну, если возможно, что систему сокращений и слияний такого типа использовали только этот писец или школа, к которой он принадлежал, причем на весьма ограниченной территории.

Потому что и это относилось к особенностям демотического народного письма.

Я бросил на фотокопию презрительный взгляд и уже было решил выпить еще чашку кофе, когда зазвонил телефон.

– Мистер Силади?

– Да.

– Говорит Селия Джордан. Дело в том…

– О, Селия!

– Дело в том, что с вами желает поговорить один зарубежный коллега.

– Зарубежный коллега? И именно сейчас? Я его знаю, по крайней мере?

– Боюсь, что нет. Мистер Хальворссон, из Копенгагена.

– Никогда не слышал этого имени.

– И мистер Малькольм не слышал. Но вот он во что бы то ни стало желает вас повидать.

– Селия… Вы столько раз уже выручали меня. У меня так болит голова, как будто она и не моя, и отвратительное настроение. Вы не могли бы направить этого Хальворссона куда-нибудь еще?

– Боюсь, мистер Силади, что не могу. Он утверждает, что приехал сюда ради вас, прямо из Копенгагена.

– Но дорогая Селия! Я, поверьте мне, знаю каждого, кто хоть что-то значит в моей профессии И среди них нет ни одного Хальворссона. Прощупайте-ка его. Он, случайно, не студент, который хочет продолжить обучение у нас, или журналист? В последнем случае пошлите его к дьяволу, а в первом – внесите его в списки, но оставьте меня в покое, хорошо? Короткое молчание, потом снова голос Селии:

– Боюсь, что не выйдет, мистер Силади. Профессор Кнут Хальворссон – заведующий кафедрой общего фольклора Копенгагенского университета. Старик…то есть профессор Малькольм считает, что вы должны его принять! Сожалею, но…

Я покорно положил ноги на стол.

– Ну что ж! Он хотя бы говорит по-английски?