Изменить стиль страницы

Семьдесят лет… А закроешь глаза — все еще выплывает картинка детства, будто вчерашнего.

Там жизнь застыла и не двигалась: жаркое марево лета в деревушке под Липецком, склянка кислого молока на дощатом, почерневшем от времени столе, над которой лениво кружит оса. Никакого движения, только сонный покой.

Вот этот-то покой и претил ему больше всего на свете. Может быть, он слишком стремительно рос, и вскоре деревня в десять домов показалась ему мала, как становились коротки прошлогодние штаны и рукава всего полгода ношенной рубахи. Он учился и лез в комсомол, как лиса в курятник. Брался за любую работу, выбивался в начальники. Правда, так никогда и не стал настоящим лидером, всеобщим любимцем. Его уже тогда не любили. Голосовали за избрание единогласно, но не приглашали ни на дни рождения, ни в гости.

Он преуспел по комсомольской линии, его стали продвигать все выше и выше. Районные уровни он проскочил на одном дыхании. Прошел и областные. Впереди ленточкой промежуточного финиша маячила Москва. Он грезил московской квартирой и следующим витком карьеры. Ему исполнилось тридцать, он был в расцвете сил и мог бы свернуть горы, знай, что за это назначена достойная награда.

По линии семейной жизни анкета его тоже была — хоть куда: отличный семьянин, двое детей, в связях, порочащих его, как говорится, не замечен. Жениться пришлось в двадцать семь, после того как при рассмотрении его кандидатуры на пост заместителя райисполкома кто-то строго заметил: если человек берется что-то строить и организовывать, то прежде всего должен организовать свой быт, а значит — построить семью.

Вопрос о его назначении отложили, не дав ему никаких объяснений, но секретарша Леночка, ведущая протоколы собраний, принимая от него очередную коробку конфет, доверительно шепнула, в чем дело.

С этого момента Павел Антонович смотрел на женщин как на ключик, отпирающий заветную дверцу. На сладкое всегда был падок, подружек имел сверх всяких норм. С кем таился, с кем любился инкогнито. Но была у него в Липецке одна задушевная страсть — Светуня. И не то чтобы краше других, а москвичка, всегда при хороших деньгах от папы-архитектора. Шалунья была и до постели — как ненормальная. Аппетитами любого мужика превосходила. И все у нее — без стеснения и излишнего стыда, которого даже в гулящих девках хватало. Весь вечер могла перед ним нагишом разгуливать, пить, есть и глазом не моргнуть, что даже без носков. И разговор при этом вела — будто одетая.

Осознав, что женитьба — неизбежное в его работе зло, Павел Антонович собрался посвататься к Светуне, рассчитав, что московский тесть может оказаться совсем не лишним в его биографии. Он купил костюм, отливающий сталью, не торгуясь, выбрал на рынке самый большой букет гладиолусов и отправился по знакомому адресу.

На втором этаже напротив двери его будущей супруги он нос к носу столкнулся с милиционером.

— Вы, гражданин, в двадцать шестую? — нехорошо поинтересовался тот.

— Нет, нет, мне выше, — быстро нашелся Павел Антонович и, прошмыгнув мимо стража закона, на плохо гнущихся ногах поплелся по лестнице наверх.

Из-за Светуниной двери неслись крики и нецензурная брань. Павел Антонович с ужасом думал о том, что будет, когда он поднимется на последний, пятый этаж. Спуститься вниз? Сказать милиционеру, что не застал друзей дома? Не покажется ли это подозрительным?

На его счастье, дверь в двадцать шестой распахнулась, забухали вниз шаги. Он стоял, прижавшись к стене, взмокший от волнения, и боялся выглянуть в пролет. Лишь когда шаги умолкли, он осторожно подошел к окошку. Свету и мужчину средних лет без церемоний заталкивали в машину. Синицын отпрянул от окна и перевел дух, только когда стих звук мотора.

Поздно вечером, после пробежки, он заглянул к своему приятелю — полковнику милиции. И спустя полчаса уже знал про Свету все, что не знала о ней даже родная мама, если бы она у нее была. В том числе и то, что папа ее вовсе не московский архитектор, а надымский заключенный. Полночи Павел Антонович провел наедине с бутылкой коньяка, благодаря всех святых и угодников, что отвели его от погибели. Женитьба теперь представлялась ему самым опасным делом на свете.

Синицын никогда не отличался особенной смелостью, но теперь необходимость выбора законной жены с незапятнанной репутацией приводила его в ужас. А когда ему было страшно, он спасался в объятиях женщины.

Вот и на следующий день после своего незадавшегося сватовства он тяжело вздыхал, прижимаясь щекой к пышной груди секретарши Леночки.

— А знаешь, кто тебя завалил на собрании? — спросила она посреди разговора. — Борисова.

Синицын недоверчиво хмыкнул.

— Не может быть! А я-то думал, что нравлюсь ей…

— Еще как, — поддакнула Леночка. — Она втрескалась в тебя по уши, вот и срывается на общественном от личной обиды.

— Тебе-то откуда знать?

— Я про всех все знаю, — гордо объявила Лена. — А Борисовой не раз собственноручно сопли утирала, когда она мне в жилетку плакалась.

— Вот это новость!

Новость сосала под ложечкой, жужжала в воспаленном мозгу и выклевывала печень несколько дней. А тем временем срок повторного обсуждения его кандидатуры на высокий пост неумолимо приближался. Нужно было принимать самые решительные меры. Самые отчаянные.

Екатерина Ильинична Борисова была плохим партработником. Ей, аккуратной и исполнительной, с детства доставались любые посты, требующие времени и ответственности. Сколько она себя помнила, вечно перед кем-то отчитывалась, кто-то вечно отчитывал ее в качестве старосты, председателя совета дружины, главы комитета комсомола. Одноклассники прятались за ее спиной от общественной работы, собирались группками, слушали модные песенки, пробовали вино, а она, втайне завидуя их бесшабашности, таскалась с собрания на собрание, писала планы, отчеты, объяснительные.

Она мечтала стать домохозяйкой. Печь пироги, в праздники гулять с мужем под руку по центральным улицам города, воспитывать детей. Дальше ее мечты не шли, потому что накатывали слезы, и обычно она давала им волю в ночь с субботы на воскресенье, когда никто не мог увидеть ее покрасневшего и распухшего лица.

Однако на этот раз все ее планы сбились, и она рыдала в три ручья уже с раннего вечера пятницы, потому что находилась в состоянии тяжелой и безнадежной влюбленности в Пашу Синицына. На собрании, по-бабьи испугавшись, что его переведут и она больше никогда его не увидит, Катя сгоряча ляпнула что-то насчет отсутствия семьи и тут же прикусила язык. Голосование перенесли, с переводом решили повременить. Но Павел для Кати был безвозвратно потерян, — он скорее женится, чем откажется от должности.

В субботу утром Катя проснулась от звонка и побежала открывать, начисто позабыв, что накануне проревела полночи. На пороге, опершись локтем о косяк, стоял Павел — бледный, взъерошенный, с кругами, залегшими под глазами. Костюм его отливал сталью.

— Вы, Екатерина Ильинична, конечно, не ожидали увидеть меня сегодня, не так ли?

— Да… То есть — нет. То есть — да… Нет.

— Можно войти? — спросил Павел, воспользовавшись ее замешательством.

— Конечно, — она пропустила его в прихожую и, плотнее запахивая халат, засуетилась: — Только подождите минуточку, я переоденусь.

— Не нужно, — он поймал ее за локоть, — я всего на два слова. Мне известно, что на собрании вы высказались против моей кандидатуры.

Катя густо покраснела и пробормотала:

— Я… вы понимаете… вы…

— Я все понимаю. Вы по-своему абсолютно правы. Но поймите же и меня…

Тут он театрально развернулся к ней и замер, не закончив фразы. Катя перестала дышать, заметив, как горят его глаза.

— Я не могу жениться, — объявил Синицын. — Потому что давно люблю женщину, которая не отвечает мне взаимностью. Я даже не смею подойти к ней, не смею думать о признании. Потому что она — выше меня, она лучше меня… И знаете еще что? Несмотря на то, что я безумно люблю свою работу, я скорее откажусь от места, чем женюсь на другой!