Изменить стиль страницы

Даже женщины прямо в платьях бегут к воде и на бегу подтыкают подолы.

ЛЕСНОЙ КОЛОДЕЦ

Вдалеке полевой колодец. До колодца тропинка. Холодом ударит из его сырого глубокого сруба. Ведро будет плавать далеко внизу. Оно наполовину зачерпнуто, и вода в нем поблескивает небом. А вокруг ведра вода черная, и чуть заметны живые струйки, бьющие со дна.

Потянуть за веревку — и прямо из ведра пить воду в поле, холодную и острую, чистую. И вода пусть льется по груди. И потом лицо окунуть в ведро и там открыть глаза, так чтобы их заломило холодом.

Но однажды в лесу без тропинки я наткнулся на старый колодец. Может быть, никто сюда уж много лет не забредал. Колодец до краев налит холодной, но процвелой водой. Я размахнул ладонью цвель. И зачерпнул глоток. И все старался угадать, кто и зачем же забыл здесь в лесу колодец.

СЪЕДЕННАЯ ЛИПА

Спрашивал деда Егора еще в Пыщуге:

— Есть у тебя возле дома деревья?

— Была, — отвечает, — одна липа, да и ту съел.

Прихожу к нему на Починок. Стоит под окном длиннорукая девочка-липа, макушка вот-вот до крыши дотянется.

— Ты же говорил, что съел липу!

— Одну-то съел, это уж другая растет.

— И эту съешь? — спрашиваю весело, думая, что шутит дед Егор.

— Да вроде бы незачем.

— Как же ты ухитрился первую съесть?

— В сорок четвертом году. Попилили ее со старухой на кружочки, перемололи на жерновах да и хлеба напекли.

Вышел я в огород, под окно подошел. Уткнулась себе эта зеленая девчушка под крышу головой, шелестит на ветру как ни в чем не бывало. «Из чего же ты выросла на этом страшном месте?» — спрашиваю и разгребаю крапиву ногами, чтобы под корень заглянуть.

А выросла из пенька, что от первой липы остался. «Не знает, видно, бедная, что прежнюю липу здесь под самый корень съели», — подумал я с жалостью. А потом пригляделся и передумал: «Нет, знает ведь! Все знает — и растет!»

ОСЕННИЙ ГУЛ

Я слышал его не раз. Собственно, это даже не гул. Вдруг начинает казаться, что по всему лесу поднимается движение: кто-то скачет, ломится сквозь чащу. А потом все превращается в далекие тонкие звуки. Не то где-то собаки с лаем гонятся сквозь ельник, не то отдаленно звонят колокола. Звонят, как в старинных городах, когда подплывают корабли с высокими нарядными парусами.

Ветер нарастает, лес трепещет весь сверху донизу, и звуки снова сливаются в дальний гул, напоминающий шум разбежавшихся по песку длинных морских волн.

ЛИПА ВЕКОВАЯ

Село замирает в лунном теплом воздухе. Где-то внизу под угором, за рекой возле леса поет женский голос. И такая тишина в этом голосе, чистом и ровном. И такая в нем ширь, и приходит он словно из далеких-далеких времен и ходит по осоке вдоль берега.

Липа вековая
на ветру шумит,
песня уда-ла-а-а-а-я
далеко летит.

Ночь ровная, с полной луной и с красными ночными огоньками в окнах дальних и ближних деревень. По взгорью в длинных травах гуляет белый конь. Он кажется синим.

Луг покрыт туманом,
словно пе-е-ле-ной,
слышен за курганом
звон сторожевой.

Над рекой туман только собирается и еще робеет. И трудно дышать, словно перед встречей.

Тыщу лет назад черемисы назвали эту реку, что внизу, под горой, Пыстюг. Имя почти каждой реки кончается здесь на «юг» — Нюрюг, Парнюг, просто Юг. Юг — это и значит река. Пысть — липа.

Долина в те времена была залита липовыми лесами. Там, далеко внизу, где Пыщуг впадает в Ветлугу, стоял тогда город. И жил там князь черемисов. И на частоколье городской стены вдоль земляной насыпи насажены были охранительные белые черепа пращуров.

Чур — меня:
Охрани меня, чур.

И назывался город — Пыстюг. Над городом уж много веков шумит лес.

Теперь не там, а здесь, на холме, стоит село Пыщуг.

А за рекой все кто-то поет и ходит вдоль берега.

ПРИДОРОЖНЫЕ ОКНА

От Шарьи до самого Пыщуга, а может быть, и до Никольска, а пожалуй, и до Великого Устюга возле окон сидят по избам ребятишки. Они смотрят на тракт. Они словно чего-то ждут, эти внимательные дети. Синеглазые. Беловолосые.

Крошечная девочка в белой рубашке сидит на подоконнике, прижала растопыренные ладони к стеклу и околдованно смотрит на прохожих. Она разглядывает дорогу сквозь стекло, словно глядит в морское дно, диковинное и непонятное.

Кто они? Куда торопятся? Чем так заняты эти серьезные взрослые люди?

Старик ведет на веревке теленка. Продавать повел.

Почтовая машина, забитая посылками. На посылках сидит женщина из соседней деревни. Видно, к сыну поехала. А может, в Шарью к городским врачам.

Пир на заре (с илл.) (сборник) i_012.jpg

Обочиной шагает с чемоданчиком девушка. В сапогах, в плаще. Она, видно, деньги несет сдавать. Говорят, что в таких чемоданах деньги в банк носят. А может быть, она идет учиться в институт, в Кострому, а то и в Ленинград.

За деревней овраг. И слышны топоры. Новый мост рубят. Девушка уже далеко за мостом.

У каждого было детство, и каждого манило оно к окошку, на гумно, за речку. И каждый выходил ночью босиком, накинув на тело отцовский пиджак, и стоял за овчарником, когда все уже спит, слушал далекую машину, конский топот или заколдованным взглядом следил, как проходят высоко над головой дорожные огни ночного самолета.

ЖАРОВАТОЕ ЧЕЛО

Еще до рассвета чело оживает. Дрова на полу лежат с ночи, они просохли, из-под заслонки сладко тянет березой.

Хозяйка встанет затемно, наломает жесткими, еще не проснувшимися пальцами лучин, сложит их колодцем на ухват. Она подпалит лучины снизу. Красный огонь хозяйка осторожно посадит в печку под дрова. В печке затеплится дрожащий маленький рассвет.

Костер лизнет, лизнет полено, обхватит его, натужится, вспрыгнет на второе, обхватит его, вспрыгнет на третье, и хохочущие красные клоуны закувыркаются в печке, подтягиваясь, взлетая и замирая на каждом сучке.

Теперь можно ставить на под чугун с картошкой и разделывать хлеб. Тесто ласковое, податливое, теплое. В руках оно звучно мнется и покатывается, будто кого-то весело бьют по плечам и валят на лавку. Тестом по избе пахнет, словно осенним поздним лесом.

Детишки на полатях начинают ворочаться; приоткроют глаза и снова вздремнут.

За окнами синеет заря. Печь уже гудит. Картошки поверх чугуна припекает, кожура подернулась черной шелухой. А огонь! Нет, это уже не огонь — это какой-то праздник! Когда все свистит, и рушится, и готово разлететься, и пламя стелется широко и гладко сквозь пепельный дым, словно красная, пробитая золотом река уходит в трубу сквозь тучу.

По накаленному поду рассыпаются первые алые угли. Они живые. Они ложатся набок, встают, лопаются и устилают печь до шестка крупным свистящим песком.

Сковорода шипит, и на нее шлепаются первые оладьи. Девочки встали. Одна уже сбегала в чулан и принесла горшок замороженной желтоватой сметаны. Сметану чуть распускают, потом проламывают большим ножом и начинают сбивать мутовкой. Сметана вздувается, вязко хлюпает и, побелевшая, густая, мякнет, словно масло.

Ребятишки уже за столом и теплыми оладьями, как ложками, черпают сметану прямо из горшка.

Дрова в печи осели. Остались какие-то синие россыпи, дремотные и еле живые. Их жаровато передергивает фиолетовым легким пламенем, и они колеблются в густом струящемся воздухе. Их сгребут в глухую тишилку — для самовара, и в печь пойдет топиться, плавиться и пузыреть борщ. Запахнет мясом, свеклой и жирной окалиной.