— Уйдет! — хрипел исправник.
В отчаянии он распоряжался:
— Прибавь шагу!
Но и так бежали за совесть.
В тусклом свете фонарей с главных улиц походили на нелепые черные тени, вязли в лужах, ругаясь, сталкивались друг с другом. Тесной кучей свернули на Введенскую.
Было пусто.
Беглец исчез!
В недоумении остановились, сгрудились.
— Черт! — вскричал исправник. Он был в бешенстве.
— Ну, куда же он мог деваться? И как назло, хоть бы один человек был на улице!
Стояли, озирались.
Шел дождь, непрерывно, как саван, оседая на землю. Фонари тускло мигали сквозь туман. Ветер шелестел в оголенных ветвях деревьев николаевского сада. Подошли, посмотрели на мертвые окна угрюмого дома Николаевых. Все глухо, все мертво, все заколочено. По тротуарам текли дождевые потоки, смывая всякие следы.
Нигде никакого следа.
Человек исчез!
— Он, вероятно, успел допрыгать до переулка, — сказал человек-хорек.
Все всколыхнулись.
— Идем! Вперед!
Спешащей толпой бросились мимо высокой ограды николаевского сада. Растянулись вереницей. Только теперь человек-хорек уж не командовал. В растерянной задумчивости шел он позади. Внезапно взгляд его юрких глазок остановился на каком-то странном предмете, трепетавшем от ветра на ограде сада.
Он остановился.
Бесшумно, осторожно вытянул вверх руку, поднимаясь на цыпочки, пока не достал пальцами предмет. Сорвал его, рассмотрел…
Это был кусок рубахи!
Мгновенно он был за углом.
А через минуту вся толпа, бесшумно, шагая журавлями, подкралась к забору…
…Между тем, старуха Николаева ничего не знала обо всех этих слухах и происшествиях. В ее уединение, в тишину ее пустынных горниц, не проникал ни один звук мирской суеты. Только тяжелые черные тучи, по целым дням застилавшие небо, бросали туда свою угрюмую, мрачную тень, да дождь, не переставая, барабанил по крыше днем и ночью.
И ветер уныло выл.
В этот вечер она зажгла лампу, плотно закрыла дверь на террасу и одиноко сидела у самовара, прислушиваясь, как ветви деревьев шелестят о стены и царапают в стекла окон, словно кто-то там, озябший и одинокий, просился в тепло. Застывшим, неподвижным взглядом всматривалась она в темноту окон: казалось ей, — какие-то голоса звучат там и зовут ее, сегодня настойчивее, чем всегда.
Какое-то смутное предчувствие возникло в ней. Иногда ей даже казалось, что она не одна в комнате. Лицо ее мало-помалу принимало тот суровый вид, с каким она бывала на людях. Внезапно, властным движением, она протянула руку к соседнему столику и взяла оттуда шкатулку. Из шкатулки вынула несколько старых, пожелтелых писем. Из них она взяла одно. Долго всматривалась… и несколько раз прочитала, все повышая голос:
— «Я не скажу тебе, где он. Он несет на себе печать проклятья за грехи моих отцов… и за мой неискупный грех. Я выбросил его в мир, на волю Божию, за пределы нашего преступного рода, как выбросил себя. Так лучше. Пусть, неведомый, не зная прошлого, проживет он в этом мире. Да спасет его Бог!»
Она смяла письмо, не замечая, и беззвучно повторила.
— Пусть Бог его спасет…
Под смутный шум непогоды перед нею вставали воспоминанья, как серые, кричащие призраки кошмарного сна, каким была вся ее жизнь. Уже мертвым пеплом покрывался пожар ее души, но из-под пепла все еще вырывались синие угарные огни, и тогда привычная тоска ее переходила в то глухое отчаяние, когда человек неподвижно и как бы спокойно сидит часами, не шевелясь, и смотрит невидящим взглядом.
— Пусть Бог его спасет! — шептала она под шум непогоды, прислушиваясь к шелесту оголенных ветвей.
Вставали перед нею все протекшие годы, годы метаний, годы поисков пропавшего сына, так грубо оторванного от груди ее. И, вспоминая это, она тихо перебирала пальцами, как бы лаская то нежное маленькое существо… оно жило в ее душе… и никак не когда она представить его себе уже взрослым.
Внезапно она насторожилась.
Тихие, крадущиеся шаги послышались ей в саду. Что- то заскреблось у окна… уже не ветви. За окном мелькнуло как будто чье-то лицо, во мраке прижалось к стеклу. Скрипнуло крыльцо.
Она встала.
Худая, строгая, с сурово сжатыми губами, стояла недвижно и темным взглядом смотрела на дверь, ожидая. Это кто- то крадется, тайком высматривая, это не обыкновенный посетитель. Это не ветер, не дождь… это из недр ветра и дождя, из мрака осенней непогоды кто-то вышел, как тень, и тайно бродит. Внезапно предчувствие чего-то рокового сжало ей сердце.
Дверь сторожко скрипнула…
Она ждала.
Несмело постучали.
Тогда она бесшумной, но решительной походкой подошла к двери, повернула ключ и отпахнула ее. На минуту ветер ворвался, холодные капли дождя брызнули в лицо, и глянул мрак, в котором, как привиденья, колыхались деревья. И словно порывом ветра из мрака втолкнуло в комнату человека, при виде которого сердце ее сжалось и заколотилось, — она чуть не вскрикнула:
— Муж!
Но нет, тот был таким в молодые годы, ведь уж давно… это только живой портрет его… Она быстрым, вспугнутым взглядом окинула его костюм бродяги, разорванную на груди рубашку, его наскоро выбритое лицо, так странно знакомое. Он весь был пропитан сыростью, дрожал, дождевая вода текла с него и капала на пол. Дикий взгляд его, отчаянный и просящий, впивался в ее лицо, словно он изучал его и старался определить: друг перед ним или враг. И в тоже время было во взгляде его что-то угрожающее, страшно мрачное и больное. Внезапно с шелестом и странным стуком он повалился перед нею на колени.
— Матушка… спаси!
Она, побледнев, взглянула на него:
— Кто вы?
— Эх, пропадай голова… все одно, скажу. Из тюрьмы бежал, слыхала?
— Нет.
— Я… тот самый! Третий день. Ищут — гонятся!
Невольным порывом она захлопнула дверь и повернула ключ. На лице ее вспыхнуло удивление и безумная радость.
— Укроешь? Спасешь?!
— Из тюрьмы? Третий день? След потеряли? — поспешно спрашивала она.
— Сейчас гнались, матушка.
Она опять побледнела от этого слова.
— Где? Где? Близко?
— На суседских улицах. Да я обманул, со следа сбил. Через ограду в сад шмыгнул, вишь, рубаху изорвал… а они мимо пробежали. Теперь далеко… я тут час сидел, в саду- то.
— Идите к столу, — властно сказала она, — вы продрогли. Отогрейтесь чаем.
Во всех движениях ее проявились энергия и властность.
— Садитесь!
Он не заставил просить себя.
Он уже жадным взглядом голодного зверя осматривал стол и сам тянул руки к чайнику, к сдобным булкам, накладывал в чай без счета сахара, словно пользовался редким случаем сделать запасы в своем тощем теле. А сам чему-то улыбался и успокоительно бормотал с набитым ртом:
— Ты меня, старушка, не бойся. Видать, ты славная. Я тебя не обижу. Я ведь только… когда туман находит…
— Какой туман? — спросила она с жутким чувством.
Он продолжал набивать рот булками и почти давился горячим чаем.
— Туман-то? Такой туман… вроде крови. Находит. С детства это у меня. Уж тогда я ничего не помню…
Она не могла оторвать от него взгляда своих жутко потемневших глаз. Она хотела пойти, достать ему какую-нибудь сухую одежду, но не могла двинуться с места, словно завороженная его диким, грязно выбритым лицом.
— Вы за что сидели? — тихо спросила она.
Он с насмешкой взглянул на нее.
— Ишь, любопытная… Сидел, знамо, за хорошие дела.
— Какие?
— Не следует тебе, матушка, знать об этом, к ночи страшно будет. Моя слава худая. Прямо скажу — поймают…
Он засмеялся хриплым, страшным смехом, обнажив ряд белых, хищных зубов. И привел ее совсем в трепет, когда подмигнул ей:
— Дадут орден на шею!
Она враз склонилась к столу, оперлась о него ладонями, мутно смотрела.
— Вы откуда родом?
— Я-то?
Он засмеялся.
— Из тюремной губернии, острожского уезда, села Кандальникова… слыхала, може?