И она показывала ему свою странную «работу». Он глядел на нее. И видел. Видел кошмарные рисунки на измятом ресторанном счете, на обрывке газеты, на клочке картона со следами пивной кружки. Это было то, что он видел и раньше, и вместе совершенно не то. Все теперь казалось совершенно логичным, самые странные комбинации казались совершенно естественными и именно, единственно нужными с этим новым, просветленным состоянием духа, с почти абсолютным отсутствием, невесомостью тела. И эти странные и вместе такие жизненные изображения были органически связаны с наготой тела Tea, с ее тяжелым и порывистым дыханием, с ее странной, кривой улыбкой, с ее судорожными движениями, с властью ее тела над ним, Рубцом.
— Понимаешь? — допытывалась Tea. — Все понимаешь? Ну… ну, и не нужно. Не говори! Ничего не говори!
Утром он проснулся с безумно тяжелой головой и измученным, свинцовой тяжестью налитым организмом, с какой-то пустотой в душе. Рядом с ним спала Tea. Было безобразно, внушало отвращение ее заплывшее нездоровым желтым жиром тело, ее кривые ноги, безобразно толстые в бедрах, слабые, бессильные, тощие, как у ребенка — от колена вниз. И вместе — были какие-то чары в этом теле.
Он грубо растолкал женщину. Впиваясь ей в дряблое плечо похолодевшими и дрожавшими пальцами, крикнул ей:
— Ты! Дрянь! Убийца! Чем ты одурманила меня?! Гадина!
Она приподнялась, криво улыбаясь. Потянулась к лежавшему на стуле возле кровати портсигару.
— Хочешь? Кури!
— Нет! — кричал он. — Убирайся! Сейчас же, сейчас! Голой выкину! Голой!
И рука сама схватила тоненькую, небрежно скрученную папиросу, и легкие жадно всасывали, впитывали в себя сладкий, дурманящий дым. А потом… потом было то же, что вчера.
Пробыв с Рубцом-Массальским две недели почти безотлучно, Tea однажды так же неожиданно исчезла, как и появилась. Ушла, унося папку своих кошмарных рисунков и ветхий, желтый кожаный чемоданчик и странные папиросы. В тот же день посыльный принес художнику маленький пакетик и небрежно набросанную рукою ушедшей Теи записку. В пакетике было еще несколько тех самых папирос. В записке — совет:
— Постарайся отвыкнуть. Кури только тогда, когда приходится совершенно невмоготу. Иначе можешь умереть.
Он боролся с властным желанием, тянувшим снова испытать только что пережитые в дни пребывания Теи ощущения, сознавая, что это яд. И… и сдался. Закурил. И вот — тогда-то и случилось это.
Он ничуть не удивился, что в студии оказалась незнакомая молодая женщина в странном, словно маскарадном костюме из алого бархата и тяжелой, жесткой парчи, женщина, в пышно взбитых волосах которой словно росинки сверкали нанизанные на нитку алмазы, а на груди колыхался при каждом вздохе массивный золотой крест с крупными рубинами на толстой золотой цепочке.
У пришедшей был вид знатной, привыкшей к поклонению дамы, — и в то же время с первого мгновения Рубец понял, что как женщина — она доступна, что ему стоит только пожелать, — и она отдастся ему.
— Тебя прислала Tea! — хриплым голосом пробормотал он. — Я знаю! Я все знаю!
В ответ она с улыбкою кивнула ему головой.
— Я… я, однако, должен работать. Скоро выставка! И у меня ничего, ну ничего нет! И я должен, должен что-нибудь написать! Иначе… иначе — не знаю, что будет! Хочешь, — я… я напишу твой портрет?
И опять она кивнула головкой, улыбаясь. Оглянулась, легкими шагами прошла в угол, села на том самом кресле, на котором раньше сидела по целым часам Tea. Рубец, пошатываясь, добрался до стола, заваленного красками, взял палитру. На мольберте стояло большое полотно, на котором раньше, до прихода Теи, художник собирался писать задуманную картину. Он смахнул тряпкой наброшенные углем контуры и, глядя на странную гостью, несколькими небрежными и смелыми штрихами наметил абрис ее фигуры. Клал на полотно краску густыми слоями, размазывал ее не кистью, а мастихином, пальцами, или оставлял на полотне холмики. Самому казалось странным, как быстро и удачно идет работа, как уверенно делается она. Бросил работу только тогда, когда в студии совершенно стемнело. И тогда посетительница, не говоря ни слова, поднялась, прошла мимо мольберта, шурша бархатом и парчой своего костюма, заглянула на полотно, — по-видимому, осталась довольной. Улыбнулась Рубцу, вытиравшему кисти о тряпку. Была так близко от него, что лица коснулось ее теплое дыхание, а локон черных блестящих волос скользнул по его щеке.
— Куда же ты? Постой! Как же это так? — растерянно спросил ее Рубец. — Я даже не знаю, кто ты, откуда… и потом — почему такой маскарад? Разрядилась, как дама шестнадцатого века, что ли! И… где ты живешь?
— Здесь, здесь! — смеясь, ответила она. — В этом самом палаццо!
— В верхнем этаже, что ли? Вот уже не подумал бы! А как тебя зовут? И кто ты?
С насмешливой и кокетливой улыбкой взяв пальчиками складки юбки, она сделала глубокий реверанс и вымолвила:
— Розабелла, герцогиня Делла-Фарина, к вашим услугам, дорогой маэстро!
— Ге… герцогиня?! — ахнул Рубец. — Делла Фарина? По… постой же!
Но она была уже у двери. Он кинулся за нею, крича:
— Да нельзя же так! А, черт! Скажи, по крайней мере, придешь ли еще? Когда? В котором часу?
— Завтра! Как сегодня! Жди!
Он не сразу справился с закапризничавшей дверью. Когда выскочил в коридор, — там Розабеллы уже не было. Шел, прихрамывая, горбатый старик-портье, неся вязанку хворосту.
…Но она сдержала данное слово: пришла на другой день. И Рубец знал, что она придет, и приготовился заранее к работе. Приготовился к приему: купил цветов, пирожных, вина, сластей. Когда она пришла, он, собственно, не заметил: дверь не скрипнула.
Увидев Розабеллу, Рубец потянулся к ней. Обнимал ее, пытался целовать. Она слабо отбивалась, отстраняла свое прекрасное лицо от жадно тянувшихся для поцелуя губ, шептала:
— Безумный! Зачем? О, Мадонна!
Но он чувствовал, как слабела воля сопротивления в ее теле, как в этом теле загоралась страсть, отвечавшая вспыхнувшей в нем страсти — и поднял ее как перышко и понес. А она обвила его шею чудесными руками и целовала и шептала:
— Безумный, безумный!
— Я хочу написать тебя нагой! — сказал он.
Смертельная бледность разлилась по ее лицу, глаза налились выражением животного страха.
— Нет, нет! Ты не знаешь, чего ты хочешь, чем это кончится! — бормотала она. — Ты ничего, ничего не знаешь, потому что….
— Вздор! У тебя божественное тело! — опьяняясь собственными словами, говорил Рубец. — К черту этот маскарадный костюм! Видишь, — твой портрет уже окончен. В пять сеансов, — и готово! Я хочу написать тебя нагой! Это будет чудеснейшая, волшебная вещь. Я хочу, хочу!
И он сам снимал с нее, вернее — срывал ее одежды. Он чувствовал, как дрожит ее тело мелкой, зыбкой дрожью, и слышал ее молящий голос, — но не остановился до тех пор, покуда она не стояла перед ним совершенно нагой и невыразимо прекрасной.
Пожирая ее тело глазами, он с лихорадочной быстротой набрасывал его изображение на полотне. Потом…
Потом с треском распахнулась массивная дверь мастерской. Какой-то человек с звериным воплем ворвался в студию. Пробежав мимо ошеломленного художника, этот человек коршуном налетел на нагую Розабеллу, левой рукой схватил ее за горло, а правой, в которой сверкал длинный стилет, нанес один за другим ряд ударов в грудь.
В то же время комната наполнилась вооруженными людьми в странных маскарадных костюмах. Дюжие смуглые слуги схватили Рубца, крепко держали, когда он порывался прийти на помощь к Розабелле. Впрочем, он сознавал, что его помощь уже не нужна герцогине: нагое тело беспомощно валялось на полу, из нескольких нанесенных кинжалом в грудь ран потоками выливалась алая кровь. Убийца Розабеллы грубо наступил на это изуродованное тело ногой в высоком сапоге с раструбом, наклонился, приподнял за волосы прекрасную голову и с проклятием плюнул прямо в лицо. Потом отнял руку, — и Рубец слышал, как глухо стукнулась голова о пол.