Изменить стиль страницы

Но мне пришлось привыкнуть к ним.

С красным карандашом в руках мне суждено читать телеграммы и сжимать боевое древко нашего знамени. Я как будто привык.

— Илюша, — кричу я, — Анатоль Франс умер.

Товарищи читают телеграмму и называют меня «обвыкшим» человеком.

— Товарищи! — кричу я. — В Японии землетрясение, — и мне хочется смеяться, потому что уже четыре часа, а в пять я пойду домой и у меня начнется вечер.

Сегодня я совершенно свободен. Случайно сегодня у меня нет ни кружков, ни нагрузки, ни любви. Я буду сидеть дома и писать книгу, книгу о телеграммах, которые не волнуют, о свинцовых шрифтах, о свинцовых пулях, про актеров, про хулиганов и про друзей.

— Товарищ Урин, — говорит мне редактор, — Фека заболел.

Я начинаю усиленно чиркать красным карандашом вчерашнюю информацию, телеграммы, бумагу своего стола и стараюсь не понимать редактора.

— Фека заболел. Вам придется сегодня верстать.

— Но я занят.

— Все равно, нужно выручать. В девять часов в типографии.

Редактор жмет мою руку, а я проклинаю его, верстку, метранпажа и даже вас, мои рассказы.

В наборном отделении с ночной смены беспрерывно работает пылесос. Пыль здесь тяжелая, хоть пули отливай, и не только пылесос вдыхает ее, — Константиныч — наш метранпаж — тридцать два года всасывает эту пыль в свое костлявое нутро.

Наборная у нас большая и широкая. Ночью здесь горит одна дежурная угольная лампочка в пять свечей, и с непривычки может показаться, что в кассах лежат не шрифты и что кассы разделены, как гнезда большой крысиной республики.

Когда начинается верстка, Константиныч зажигает сильную лампу над железным столом метранпажа. И тогда наборная делается еще темней, и, как постовой у фонаря, я смотрю в ночь, в углы и закоулки мастерской.

Константиныч тридцать два года дежурит по ночам — через день и еженощно. Глаза его потеряли огонь и если горят, то горят точно уши — красным цветом.

Я смотрю в эти глаза, я смотрю на седую голову и спрашиваю:

— Когда вы спите? То есть — до каких пор?

— До четырех, — отвечает он, — свои восемь часов отрабатываю.

Он рассказывает мне о том, что и в праздничные дни он спит по привычке, а ночью выходит во двор, рубит дрова, чинит сани, смазывает и штопает хозяйство.

Семья спит.

К нам в типографию пришли в тот вечер жены. Мне редко приходится выпускать газету, и моя жена пришла сюда на экскурсию. Она весело притоптывала, стараясь стряхнуть снег с шапки, и расспрашивала меня так, будто я был проводником по татарскому побережью. Я несмело объяснял ей и все стеснялся старика. Когда она уходила, я поцеловал ее, и метранпаж, не глядя на нас, ковыряя шилом в наборе, сказал:

— Молодость — одно слово.

И можно было подумать, что он хочет выковырять это слово из текста, потому что его трудно читать бессонными красными глазами.

!ьтсодолоМ

Я отпустил в ту ночь пьяного корректора без штрафа, и мы остались вдвоем. Жена Константиныча пришла позже. Она принесла ужин в казанке и все время стояла около дверей. Они выходили в коридор, чтобы поговорить о сыне. У них был сын, и я думал, что у него, зачатого при солнце, должны быть белые глаза и пепельные волосы.

В ту ночь у нас был немаленький запас, и мы быстро закончили верстку. Если говорят «мудрый», надо говорить — мудрый, как метранпаж». Ибо они знают величайшую мудрость, знают — чем заполнить пустоту.

— Здесь, — говорит Константиныч, — место осталось. Дадите лозунг или взять на шпоны? Разобьется.

— Берите на шпоны!

И мы коротаем ночь. Внизу работают машины, — там режут бумагу, готовят матрицу — ждут нас. Мы компонуем листы. Утром газета. Но до утра — до зимнего ут-ра — еще пять часов, и мы с метранпажем кончаем работу, раскуриваем папиросы и берем эту ночь на шпоны. Этот рассказ — рассказ Константиныча о своей жизни и подполье.

Мне надоело слушать рассказы и надоело смотреть, я хочу закрыть глаза и писать, но у меня телеграммы, нагрузка, любовь.

— Дайте огонька. Я вас слушаю, Константиныч.

Рассказ метранпажа

Раньше у нас печатали «Россиянин». Газетка завалящая, русофильская — еле три тысячи расходились. Евреи ее читали, эту газету. За ругань. А ругался покойник здорово. Прихожу я однажды в типографию — верстай, говорят, «Народовластие» — новое издание — 200 тысяч, как из пушки. Постарел я, товарищ, и всего не упомню, но пришлось мне верстать и «Народовластие», и «Звезду», и «Черное знамя», и «Россиянина» снова.

Приехал старик из Берлина с гетманом. Портрет на первой странице помещали. Вот тогда приходит сюда к нам человек один немецкий и спрашивает, не знаю ли я случайно типографщика по фамилии Фрикс — братом он ему приходится. А я как раз отвечаю, что когда-то знал, действительно, немца Фрикса, но где он теперь — не могу знать, множество лет прошло. Ушел от меня Фрикс этот, а я сижу и думаю: Бывает у человека такое, что узнай ему обязательно о каком-нибудь Фриксе-Иксе, а не видел ты его лет двадцать. А другой раз встретишь кого-нибудь:

— А, здравствуй, давненько не видались!..

— Да, со школы.

— Ну, как живешь?

— Да так, ничего.

И расходимся, ничего друг о друге не узнавши.

Вспомнил я тогда этого Фрикса. Аккуратист был человек, форменный аккуратист. Вот с ним и вышел случай в аккурате.

Работали мы тогда в синодальной типографии. Я наборщиком, а он за начальство. Раздатчик-надсмотрщик, словом, замзав. А управляющим был какой-то батюшка. Ну, поп, понятно, никогда в типографию не заходил. Большой был тогда заказ на библию. Двадцать четыре часа подряд ротационки ворочались. В две смены палили. А Фрикс этот, мы знали, как заведенный: в два — в наборную, в три — в машинную, в четыре — в переплетную-брошюровочную, а то все в конторе сидит — кофе пьет, числа считает.

Аккуратист был человек! Придет к нам, посмотрит все, в каждую кассу заглянет, даже в душу норовит.

Вы Кирюшу Попко знаете? Председатель — Кирилл Васильевич? Ну, вот он тогда вместе с нами работал. Вот голова! Замечательная голова. Несдержанный, правда, был мальчик. Митингу, как бы сказать, было в нем много. Частенько этот Фрикс ему говорил:

— Ты, наферно, революционер, Кирюша.

А он смеется, чудак, и только подозрение наводит.

Ну, и случилась беда.

Входит как-то Фрикс в контору и замечает: у него на столе какой-то странный журнал — название. Сел он за стол и тихонько стал странички перелистывать. Тихо-тихо — голова не качается, бумага не шелестит. Дошел он до какого неизвестно места, да заорет:

— Караул, геворен, полиция!..

Бухгалтера к нему.

— Что с вами? Не случилось ли чего?

Воду ему льют и ногами дрожат. Немец взял бухгалтерию за горло.

— Кто, — спрашивает, — ложилжурналь?

— Не могим знать, — конторская душа в пятках.

— Я спрашивай, кто ложиль?!

Ежели человек не знает, то тут действительно ничего не поделаешь. Немец, он хитрый, понимает положения. Отпустил контору по местам.

— Позовите, — просит, — ко мне Кирюшу Попко.

Что ж, пришел Кирюша к нему.

— Сядь, — говорит немец и двери закрывает.

— Какая есть твоя работа?

— Наборщик.

— А что ты набираешь?

— Сейчас, — говорит Кирюша, — священное писание.

— А что там написано?

— Много сказано. Про что спрашиваете?

— Аще не от бога. Готтгеволен.

— Про власти, — Кирюша ему замечает, — не я набираю. У меня про Магдалину сказано.

— Вон! — кричит немец и хватает Кирюшу за шиворот. — Вон! — кричит и не пускает. — Посмотри журналь.

Дает он ему в руки журнал, а сам в глаза глядит.

Посмотрел Кирюша, перелистал страницы и замечает:

— Революционный орган, господин Фрикс. Опасная вещь.

Что тут могло быть дальше — неизвестно. Случилось тут, как говорится, непредвиденное обстоятельство. Пристав пришел. Взволнованный у нас в части был пристав. Но в дисциплине. Портфель лакированный и револьвер лакированный.