Изменить стиль страницы

Дома без аппетита поел. Поставил на проигрыватель шумановского «Манфреда» и подперся рукой.

Будь Лёна рядом, отыскал бы слова, разъяснил бы все недоразумения. Сейчас Косырев так нуждался в близкой опоре. Взгляд Нетупского из коридора, ему показалось теперь, говорил также: смирись, она никогда не вернется... Что-то он такое знал.

На башнях зажглись красные огоньки. Смятение и тревога музыки, не нужно это. Выключил. Над письменным столом висела фотография жены и сына. Взгляд обходил ее, а когда приходилось стирать пыль, сжималось сердце.

Под окнами грохотнул грузовик. Тихо. И вдруг — телефонный звонок. Тревожный голос, торопясь, сказал, что звонят четвертый раз. Дела Батова совсем плохи, и если Косырев сможет вылететь, билет заказан. Сможет? Машину немедленно высылают.

Он почувствовал, как учащенно забилось сердце.

Там, в Речинске, прошло детство и начальные юные годы. Родных там не оставалось; товарищей, наверное, разбросало по стране; многих отняла война. Старшее же поколение... Косырев мог только мечтать о дорогой для него встрече.

Но там тайга, река, родной воздух. Там люди, хоть и другие. Там Сибирь.

Впрочем, в Речинске наверняка был одни близкий человек. Косырев совсем забыл, но тот разыскал его через адресный стол, и даже понравился задором комсомольского работника послевоенных лет; восстановилась их приязнь, дружба. Потом наезжал раз-два, но это было давно. Пошли такие события и в общественной, и в личной жизни, что о комсомольце Ване, пожалуй, ни разу и не вспомнилось. Теперь Иван Иванович Евстигнеев, как рассказал Нетупский, был вторым секретарем обкома. И там, в Речинске, он вспомнил с жаром, жила в эвакуации ленинградская девчушка Лёна Ореханова со своим дедом. В летние каникулы они возвращались на великую Ведь. Дед там и похоронен.

Давно уже задумывал побывать, но и хотелось, и боязно было. Почему мы оттягиваем встречу с родным краем, чего робеем? Того ли, что нарисуется, что проявится в нас самих?

Он заторопился. Позвонил Юрию Павловичу и сказал, что в пятницу операция обязательно состоится. Вернется накануне.

Все сборы — уложить необходимое белье. Сверху папка с последними соображениями о психосоме. Надо привести хотя бы в относительный порядок и — на всеобщее обозрение. Пусть додумывают, иначе прождешь сто лет. То кажется близким, то... Ну, все. Впрочем... впрочем... Как хорошо, что вспомнил. Он выдвинул один ящик, другой. Нет. Полез в книжный шкаф и под стопой бумаг отыскал книгу в зеленом бархатном переплете, сдул пыль. На первом листе было аккуратнейше выведено: «Дневник К. С. 1.1.1930», а потом небрежно закончено: «20.3.1944». Дневник этот попал к Козыреву от покойной бабки уже после войны, вместе с памятными вещицами и фотографиями, и он едва не выбросил. Несколько лет назад наткнулся, снова пролистал и, обнаружив свое имя, заинтересовался. Дневник принадлежал Ксении Семенихиной, однокашнице. Раскрывала она его не часто, иной раз через полгода, но, взявшись, писала пространно: наблюдательность росла со временем — от первых старательных записей до бисерного почерка последних. Перед войной там появилось и имя Вани Евстигнеева, а потом стало повторяться все чаще. Записи обрывались неожиданно, осталось много чистых листов... Как он попал к бабке? Где теперь Ксения? Косырев ничего не знал. Но дневник по праву принадлежал если не Ксении, то Ване, хотя жизнь и развела их. Приятно выполнить застарелый долг.

На Речинске для Косырева скрещивалось многое.

В последний раз оглядел квартиру, проверил газ, присел перед отъездом. У дверей валялся сиротливый войлочный коврик. Так и не пришлось увидеть Челкаша, лохматого каштанового спаниеля. У Челкаша был плохой хозяин, которого оставалось ждать и ждать, довольствуясь обществом других людей, тоже хороших, но не таких любимых. Год назад он прихворнул. Не очень, правда, серьезно, но все же пришлось поместить его в собачью лечебницу. Доверяя, он вскочил в железную клетку охотно — понюхать. Но когда увидел, что его оставляют, издал такой вопль, что Косырев трусливо сбежал. Пришел за собакой через две недели. В пахнущей горькой псиной комнате хозяева чинно ожидали своих зверей. Наконец в углу скрипнула дверца, и вышел Челкаш с погасшим взором, потеряв веру во все и равнодушно нюхая пол, он волочил свои длинные свалявшиеся уши, как никому не нужные тряпки. Почуяв и увидев Косырева, замер на мгновение, еще не веря, а потом залаял, запрыгал, полез целоваться. К нему сразу вернулся аппетит, и он на лету с великим удовольствием подхватил кусок хлеба, брошенный прохожим. Он простил все и навсегда, лишь бы быть вместе. И он тащил Косырева домой сверх всяких собачьих сил...

Свежо, первые звезды, летная погода. Застекленные крыши биофака отсвечивали закатом, как египетские пирамиды. Под ветерком зябко клонились голые ветви деревьев. Навстречу шел знакомый негр-студент в пальто с пушистым воротником, глубоко засунув руки в карманы. Он поклонился Косыреву, в улыбке блеснули зубы.

— Холёдно, — сказал он, старательно выговаривая слово.

— Да, холодно, холодно, — подтвердил Косырев.

Машина лихо развернулась у подъезда. Проехав полпути, Косырев вспомнил о Вере Федоровне; она и забрала Челкаша. Так и не оповестил о приезде, а теперь об отъезде.

Отношения между зятем и тещей были сложными. Тогда она не хотела, чтобы летели самолетом, настаивала, чтобы поездом, и не смогла простить невольного виновника. Денег упрямо не брала, обходилась пенсией. Но с кем-то надо было общаться, кому-то надо было помогать, В последнее время, когда Косырев помрачнел, она, напротив, помягчела, иногда оставалась ночевать. А Косырев избегал ее прямого взгляда из сетки горьких морщин.

Аэропорт. Прыжок вверх, мощное гудение дюз.

Луна висела ниже самолета, в густо-синей тьме, а в иллюминаторах напротив угасала багрово-серая линия заката.

В Свердловске настигла непогода, и пока Косырев, кое-как переспав на стульях, дождался местного самолета, Батов умер... Сообщил ему об этом на речинском аэродроме тот, кто встретил его, и оказался он Иваном Ивановичем Евстигнеевым.

Глава третья

Реквием

1

Неожиданная для Косырева встреча получилась холодноватой. Иван Иванович стиснул в объятьях, а поцеловались мимо щеки. Узнавали и не узнавали друг друга, глаза только остались прежними. На правой брови Евстигнеева Косырев отыскал рубец от багра: мальчишками их согнали с плотов ошалевшие собственники. Лицо было в резких морщинах, из-под шапки топорщились волосы.

— А я собирался в Москву, — сказал Евстигнеев. — На этот раз обязательно зашел бы. Но видишь, что получилось.

У выхода он сбил шапку на затылок.

— Где же Сережка?

Машина вывернула из-за угла. Молодой смуглолицый шофер с любопытством посмотрел на Косырева и, когда тот размял сигарету, щелкнул зажигалкой.

После разговора об обстоятельствах смерти Батова взаимно поинтересовались личным. Иван Иванович женился, двое детей; Косырев коротко рассказал о гибели семьи. Примолкли. Впереди, по горизонту, за высоковольтными серебристыми мачтами, ветер гнал стальные, холодные тучи, нес их ка себе вместе с единственной полосой солнечного света, ровно падавшей вниз. Там за движением туч было что-то устойчивое и могло показаться — устойчивее, чем человеческая жизнь и человеческие отношения.

Что никогда не повторяется — это облака. Они прекрасны. Женщину верную и переменчивую, как облако, можно любить вечно.

Они вздохнули. Венки, оркестр, делегации — все это должен был организовать Евстигнеев. Косырева в связи с печальным событием тоже ждало дело.

Город. Затуманилось, падала мелкая изморось.

— Постой, куда ты меня везешь? — спросил Косырев.

— Домой, куда же,— ответил Евстигнеев. — Места хватит.

— Нет, нет, я не могу.