Изменить стиль страницы

— Анатолий Калинникович...

На этот раз подстерег — и место выбрал безлюдное — Прозоров, писатель, выздоравливающий после операции. Что он там написал, Косыреву не попадалось: много их нынче, писателей. Однако глаза его — то присосками, то буравчиками — были весьма проницательные. Смуглое, длинное, некрасивое лицо; мослатые руки туго запахивали длинный халат вокруг худощавого тела. Весь готовый уловить малейшее движение, любую интонацию. Опытный взгляд Косырева заметил испарину на лбу: нетрудно догадаться, что скажет.

— Ну, — подбодрил Косырев. — Все в порядке, не так ли?

— Анатолий Калинникович... Я хочу правды.

— Какой правды, Орест Михайлович? Практически здоровы, вот правда.

— Не обманывайте, — Прозоров замялся, сдерживаясь. И вдруг взорвался: — Зачем меня держат здесь? Почему сестры, врачи отводят глаза? Да и жена завербована тоже. Я все знаю. Эти лекарства, препараты... Эти процедуры...

Впечатлителен, замучал, видно, всех. Косырев терпеливо слушал.

— Рак ведь, Анатолий Калинникович, — стараясь твердо, закончил Прозоров. — Рачок-с.

А сам надеется. Косырев усмехнулся.

— Ну, хорошо. Если скажу, что люди вашего склада, люди эмоциональные, редко подвержены раку — не убедит?

Прозоров весь подался вперед, следя.

— Что при вашей нетерпеливости, вашей постоянной борьбе со временем опасен не рак, а инфаркт, инсульт, диабет наконец — не убедит? Нет, конечно. Что делать? Может, показать анализы?

Прозоров, будто что-то пожевывая, опустил глаза. Имел право не верить. Бывало — показывали больным фальшивые анализы.

— Что посоветуете? Найдите же сами способ убедиться в обратном.

Прозоров оглянулся. Еще туже обняв себя руками, сказал полушепотом:

— Я знаю, нельзя, но поверьте. Ни-икому. Хочу сам взглянуть в историю болезни. Только взглянуть. И сейчас же, немедленно.

Да, нельзя — начнут требовать и другие. Но Косырев не колебался ни мгновенья.

— Хорошо, — сказал он, — я вам верю. Пойдемте.

И двинулся было по коридору. С просветленным лицом Прозоров задержал его.

— Я тоже вам верю. Простите, Анатолий Калинникович.

Ну и ну, Косырев опешил.

— Знаете, — сказал он, — а ведь левое-то полушарие у вас не в полном порядке. Отсюда и подозрительность, канцеромания. Советую подзаняться математикой.

Писатель открыл рот. Без обиды и заинтересовавшись спросил:

— Почему?

— Так уж. Серьезно советую. Для тренировки.

Ну писатель, ну инженер человеческих душ. Мастер. Точно провел сцену. «Рачок-с». Всем говорить правду? Нельзя, для многих тяжелый удар. Не говорить никому? Тоже неверно, иным важно знать отведенное время. Моральная проблема.

В кабинете он сел за свой стол и закрыл глаза. Гулкая бесконечность сознания. Он не обдумывал, теперь он почувствовал все, от первого до последнего слова.

И вдруг рука наткнулась на какой-то предмет — магнитофонная бобинка. Под ней записка Алины: «Принесла Мария-Луиза, просила немедленно запустить». Косырев сразу все понял. Помедлив, вставил ее в гнездо и услышал голос Нетупского, и как он разминается в кресле, откашливается, медленно диктует тот самый текст... Брезгливо выключил. Конец всяким сомнениям, — Евстигнеев был прав с самого начала. Два Нетупских, официальный и теневой, слились в стереоскопическом виде. Этому все позволено. По способностям? Вопреки им. По труду? По извращенным потребностям.

Что делать? Как просто, казалось бы, с помощью этой бобинки уничтожить морально. Но идея была бы запачкана: победить надо делами, а не компрометацией противника. В этих средствах Косырев навсегда останется жалким профаном, не в этом его сила... Сунул бобинку в карман. Встал, открыл дверь.

Воздушный коридор был пуст по всей пятнадцатиметровой длине. И в клинике больных не видно, час процедур. Остановился у телевизора, серьезные личики поющих детей сжали сердце.

Дверь зала заседаний, которая вела на сцену, была приоткрыта, и там уже прохаживался кое-кто. Всегда найдется, о чем поточить лясы, увидеть, кого надо.

Косырев заглянул в дверь пустой лаборатории. Под автоклавом горел газ. Сжечь эту мерзость, мысли будет на трибуне пачкать. Он вытянул коричневую ленточку и с наслаждением сунул в пламя. Затанцевала огненная змейка — быстрей, быстрей. Последний раз вспыхнула у пальцев, прижгла...

— Анатолий Калинникович, что это вы делали?

Он быстро оглянулся. В углу, сложив руки на халате, сидела незамеченная Колосова. Белые ресницы ее помаргивали.

— Это заклинание. Люблю огонь.

— Мерами загорающийся и мерами потухающий?

— Точно по Гераклиту. Но есть люди, которые боятся огня...

Колосова поднялась и прошла мимо, как зачарованная, но и с какой-то опаской, даже со страхом. Фигура ее была мальчишеской — широкие плечи, очень тонкая талия, перехваченная пояском халата, узкие бедра. Горский мальчик. Только голые, с прошлогодним сходящим загаром ноги бутылочками были девичьими.

— Не забудьте в конференц-зал, — сказал Косырев, — пригодится, что услышите. А потом, Колосова, будет невероятно серьезный разговор.

Мелко заморгав ресничками, она согласно кивнула.

Над крышами соседних зданий, над кранами стройки широкими полосами вовсю светило солнце, поднимался парок... Задумался.

Когда-нибудь, когда чистая энергия водородного синтеза, которая бурлит в невидимых сосудах, в сжатии магнитных полей, выплеснется наружу, когда земные океаны дадут топливо на сотни миллионов лет, и Солнце зажжется на Земле, когда чистые реки потекут в чистейшие моря под обеспыленным, насыщенным кислородом воздухом, и наступит эпоха генерального освобождения от всего перегара, ото всех накопленных ядов, когда люди будут жить до исчерпания, сколько захотят, — от него, от Косырева, останется живая частица. Лишь бы сейчас сказать правду, защитить истину и — что́ бы ни случилось, победа или временное поражение — этого не перечеркнешь, не отменишь.

Из глубины памяти старичок-латинист поднял длинный лимонный палец. Dixi et salvavi animam meam. Сказал и спас свою душу.

До начала — взгляд на часы — пятнадцать минут. Он посмотрел сквозь щель, народу собралось уже много, хватит ли мест. Меньше, чем у Арутюнова, но все-таки сотня почти кандидатов и докторов наук, около двух сотен молодых сотрудников. Приглашенные. Разные люди, разные характеры. Большинство в белых халатах, в шапочках, толпятся, разговаривают. Скольких же ему удастся сегодня склонить, скольких? Как жаль и зря, что Лёна не увидит, не услышит. За столом, спиной к Косыреву, восседал Нетупский. Что-то спокойно, неторопливо писал, уши его розово просвечивались рампой. Сановито прошел, здороваясь, Евгений Порфирьевич, поднялся в президиум, лестница скрипнула. Нетупский пружинисто встал, пожал руку и сразу зашептал что-то. Ничего не подозревает о моральной оголенности, и хорошо. Значит, именно Евгений Порфирьевич пришел смотреть, кто перетянет, кто победит. Нетупский очень уж лип, Евгений Порфирьевич отстранялся, отодвигался, и вдруг по досадному и надменному его взгляду Косырев понял: раздражен. Нетупский тоже, видимо, понял, отодвинулся и сказал что-то такое и краткое, что на массивном лице Евгения Порфирьевича немедленно отпечатался интерес. Так-так. Еще раз взгляд обежал присутствующих. Шмелев, в белейшей рубашке, в широком галстуке, оглядывается войдя и кивает знакомым. Наш дорогой кибернетик Саранцев сверхмудро поднял голову к люстре. Юрий Павлович? Вот и Юрий Павлович, закрывая собой собеседницу, слушает склонясь, а с ней все здороваются, и он отступил, пропуская входивших. Бог мой, Лёна! Лёна, невозмутимая, сдержанная, будто и не отсутствовала ни дня. Пришла, молодец, пришла. Могло ли быть иначе? Озирается, поправила волосы, красавица, родная, бросила взгляд через сцену. Косырев отступил в тень. Сунула руки в карманчики халата, прошла вперед, на ходу обдав Нетупского, а заодно и Евгения Порфирьевича, ледяным взглядом; Шмелев взмахнул руками, вскочил ей навстречу. Нет, не ее, спящую, поцеловал Косырев сегодня утром. Всегда, каждодневно другая. Всегда загадка.