Изменить стиль страницы

— Нет, вы как хотите, а я от нее сейчас умру. Какое-то кладбище, дождь, трояк директору, — сказала Шура Бабкина и стала хохотать. На нее и смотреть не стали: Бабкина в своем репертуаре. С первого класса хохочет, как ненормальная, в самой неподходящей ситуации. Но зато однажды и над ней всласть посмеялись, так все хохотали, классные окна звенели. Отвечая урок возле географической карты мира, Шура Бабкина сообщила, что «в Южной Америке чем южнее, тем севернее». Анюта сквозь шквал смеха бросила ей спасательный круг: «Бабкина, подумай». Шура подумала и повторила: «В Южной Америке чем южнее, тем севернее». «Холоднее! Чем южнее, тем холоднее», — стал подсказывать класс. Но Шура так и не поняла, что они имели в виду, и упрямо повторяла: «…чем южнее, тем севернее».

За столом у Наденьки Смирновой никто обычно на Шурин смех не обращал внимания. Но сейчас Анюта обиделась.

— Я удивляюсь, Шура, твоему бессердечию, — сказала она, — я вовсе не тайну своей жизни раскрываю здесь перед вами, а просто объясняю, почему в прошлом году не была на встрече.

— А пора бы уже и тайну открыть, — сказал Герман, сказал между прочим, чтобы сгладить напряженность, возникшую за столом, мол, открывай не открывай, все равно никакой тайны у Анюты нет и быть не может.

И тут же Гала, как кошка, выгнула шею и зашипела:

— Стыдно! Стыдно, Герман, так походя задевать чужие страдания. У самого за душой ничего святого, так хоть бы других пощадил. — И Анюте: — А ты, мама, как всегда, все глотаешь.

— Ну-ну-ну, — это жена Германа Марлей остановила Галу. — Из всех сидящих за этим столом ты, Гала, одна в роли ребенка. Не забывай об этом, придерживай язычок.

Гала не успела ей ответить, в распахнутых настежь воротах появились наследники дачи — дочь Наденьки Смирновой Наташа и зять Николай, он же Кокуля. Приехали они на своей машине, но оставили ее где-то у соседей, так как улица, ведущая к даче, была вдоль и поперек разрыта. Подводили стационарный газ. Наташа и Кокуля, обнаружив на своем участке многолюдное застолье, поглядели друг на друга, казалось, заколебались и готовы были ретироваться. Но время было упущено, их уже увидели, звали, и они развинченным шагом приблизились к столу. И сразу Наденька Смирнова потеряла лицо: «Ах, как славненько, что вы приехали. Килька, поставь для молодого поколения два чистых прибора». Молодое поколение присело в конце стола и сделало одолжение: выпило по бокалу сока и довольно резво поглотало салата и других закусок. Теперь у них была задача незаметно, по-английски, улизнуть, и они сидели с подлыми физиономиями, подлавливая момент, чтобы исчезнуть, и якобы слушали выступление самого знаменитого за этим столом гостя.

Барклай был единственным, кто оправдал, прославил свою бывшую мужскую школу, удивил всех, прыгнул выше головы. Барклай — не фамилия, прозвище с тех времен, когда никто не догадывался, что он так высоко подпрыгнет. Гриша Бородкин ничего такого в школьные годы не обещал, учился на троечки и, главное, по литературе тоже не блистал. А потом — пожалуйста: бросил недописанную диссертацию и за два месяца отгрохал повесть. Это Герман так первый сказал: «Слыхали, Барклай отгрохал повесть?» Барклаю не завидовали, нет, повесть была добрая и написана хорошо. Весь подвиг Барклая в глазах его друзей заключался в том, что он эту повесть написал. Собирались писать повести многие, а он сел и написал о своем детстве, как жил в эвакуации в Сибири, как мать ему, третьекласснику, достала талоны в дошкольную столовку, и он, притворяясь маленьким, горбясь, пригибаясь, ходил в эту столовку целый месяц, пока талоны не кончились. А потом он влюбился в свою одноклассницу Олю и стал мечтать, что они вдвоем никогда не вырастут, вечно будут детьми. Будут сидеть за одной партой, а после уроков ходить в столовку для ослабленных детей, где не надо гнуться и горбиться, потому что в эту столовку можно законно ходить аж до самых двенадцати лет.

Барклай написал повесть, а им всем это еще только предстояло. Каждый был в душе писателем, только условия не позволяли реализоваться. Дело в том, что они были целеустремленней Барклая и если уж писали диссертацию, то заканчивали ее. А Барклай бросил диссертацию на половине и стал писать повести и романы. Барклай — писатель! Класс обиделся, даже оскорбился. Условий для реализации собственных писательских амбиций по-прежнему не было, и они сохранялись от творческого натиска Барклая тем, что не читали его произведений. А однажды бывшая троечница, а ныне заведующая ателье Шурочка Бабкина всех успокоила. На одной такой коллективной встрече поднялась и сказала: «Пусть мы не люди искусства, артисты там, писатели и прочее. Зато мы живем естественной жизнью. Не подглядываем за людьми, не запоминаем их повадки и словечки, не заносим в блокнотики посетившие нас вдруг мысли, а дышим полной грудью, работаем, любим, ходим в театры, читаем книги». Барклай пропустил ее выпад мимо ушей, а жена Германа Марлей обиделась. Поднялась и разгромила высказывание Бабкиной по всем пунктам. Она всегда вмешивалась, эта Марлей, как будто не была здесь сбоку припека. Барклай же не обиделся на Бабкину. Он давно вошел в роль небожителя и взирал на своих сверстников, как на какую-то читательскую аудиторию: критикуйте меня, критикуйте, мои читатели и почитатели. И сейчас, покачивая из стороны в сторону своим пустым вторым подбородком, Барклай вещал:

— Друзья, послушайте меня, я стал сам себя бояться. Не только у людей, у литературного творчества тоже есть свои непостижимые тайны. Анюте не удалось поведать тайну своей жизни. Со мной вам справиться будет потрудней. Я все задуманное осуществляю. Так вот: все, что придумывает писатель, верней, все, что приходит ему в голову во время творческого процесса, сбывается. Я это не сразу заметил, а когда заметил, то…

— Испугался и решил за компанию и нас напугать, — вторглась Килька. — Ребята, я лишаю его слова. Чего он влез? Пусть лучше Анюта откроет свою тайну.

— Пусть уж он сначала, — сказала Анюта, — а потом, может быть, и я. — Она посмотрела на Галу строгими глазами, мол, сиди и больше не вмешивайся.

Барклай царственно улыбнулся и поклонился на три стороны стола.

— А когда я заметил эту особенность своего творчества, эту, может быть, общеписательскую тайну, то стал сам себя бояться. Перечитал свои книги: так и есть. Если сопоставить написанное и то, что спустя годы случилось с прототипами, то налицо предвидение, если не пророчество.

— Только пророков нам не хватало, — Шура Бабкина готова была снова захохотать.

— Кто там с ним рядом, дерните его за фалду, пусть не пугает, — крикнула Килька.

— Это он специально нас шантажирует за то, что не читаем его пророчеств.

Все чего-то боялись, кроме Наташи, Кокули и Галы. Наташа и Кокуля переглядывались, взгляды их были насмешливо-проницательные, вроде того что и стариков наконец-то коснулись новые теории, новые ощущения жизни. А у Галы заблестели глаза, как у влюбленной.

— Барклай, — сказала она, — ты — современный философ. Что ты обо мне там в своих последних твореньях начертал?

— Ну, нельзя так прямолинейно — начертал, — Барклай засмущался, что было очень непривычно — смущающийся Барклай. — В последнем моем романе второстепенный довольно-таки персонаж твоего возраста и профессии, по имени Инга Антоновна, выходит замуж.

— За кого? — громким тревожным голосом выпалила Гала. В другой момент ее обидели бы слова «твоего возраста», но сейчас она пропустила их мимо ушей.

— За архитектора. Приятный такой человек, твой, кстати, подзащитный…

— Не морочь ей голову, — сказала Анюта. — Мне не нравится этот разговор. И да будет тебе известно, он не архитектор, а санитарный врач. Прекрасный, чистый человек, которого запутали деляги.

— Вот Гала и выйдет замуж за этого прекрасного, чистого человека. — Барклай улыбался, и все думали, что он разыгрывает Галу.

— Но он же несвободен, — сказала Гала, — у него жена и взрослый сын — студент.

— А как они себя повели во время следствия? — спросил Барклай. — Разве это можно простить или хотя бы понять?