Изменить стиль страницы

— Сходи за водой. Отдохнем, пока все спят, перекусим.

Она не спросила, чего это я вскочила в такую рань, вела себя спокойно, неторопливо, как человек, достигший своей цели. Я принесла воду, она наполнила кружку и не спеша выпила. Потом я лила ей воду из чайника в ладони. У нее были узкие кисти рук, продолговатое лицо с внимательными черными глазами. Когда она сняла платок, на плечи упала такая густая темная волна волос, что я даже усомнилась: та ли это женщина?

— Ешь, — она протянула мне пирожок, — и ничего не говори мне. Что ты можешь Сказать? Ты молодая, ты ничего еще в этой жизни не знаешь. А я вырвала Платона у смерти, когда ему было восемь лет.

— Судя по вашему багажу, — молчать я не умела, — вы приехали сюда навсегда.

Она глянула на меня с усмешкой.

— Умеешь красиво говорить: «Судя по вашему багажу». Попробовала бы сама с такими чемоданами.

Так и не ответила, навсегда приехала или чтоб увезти домой сыночка. Я повела ее в общежитие механизаторов. Шла с ней рядом, перекладывала из руки в руку тяжелый чемодан и успокаивала себя: это не я иду к Чугаю, это к Платону спешит его мать. А я, как повелось, сопровождаю.

Мы подошли к общежитию и увидели на крыльце Платона. Он стоял голый по пояс и босиком, с полотенцем через плечо. Увидел мать, бросился к ней и стал стаскивать с ее спины тюк, потом обернулся ко мне и сказал:

— А Чугая нет, он к вам пошел.

— К кому это «к нам»?

— Туда, где вас с Ангелиной поселили.

Я там не жила, только ночевала. И Чугай пошел не «к нам», а ко мне. Если бы я не побежала ему навстречу, а сидела в доме и ждала, мы бы не разминулись. И сейчас, если побегу за ним, опять разминемся. И я, гордясь собой, что есть у меня и характер, и воля, повернула в другую сторону. Шла и думала: нет, не доживут здесь до зимы новоселы. И странное дело, это уже не волновало и не заботило меня. Даже вдруг захотелось, чтобы они сейчас же, немедленно уехали. А Чугай бы остался. И я бы тогда осталась. Подошла бы тогда к нему и сказала: «Ты не один, нас двое».

Обед, как и вчерашний ужин, был праздничным. Правда, подзавяли в кувшинах и банках полевые цветы, но по-прежнему горячи были тосты-речи, и директор Суров поглядывал на всех по-прежнему ободряюще: утрясется, ребята, новая жизнь, все будет хорошо.

— За целину возьмемся осенью, — сказал он, — а теперь, поскольку мы одна семья, давайте по-родственному договоримся, что будем считать целиной любую работу в совхозе: и сенокос, и закладку силоса, и фермы…

Ему, наверное, очень хотелось, чтобы все поскорей утряслось, потому что он тут же достал блокнот из кармана и стал записывать кого куда: кого на заготовку кормов, кого на ферму.

Платон записался скотником на ферму. Матери его за столом не было, но я поняла, что они оба не уезжают, остаются в совхозе, и шепнула директору:

— Утром мать к Платону приехала. Кажется, навсегда. Так что еще пополнение.

Неожиданно для меня новость эта взбудоражила директора. Он вскочил, подбежал к Платону и потащил его к двери. А за меня, пока директора не было и застолье с тостами-речами прервалось, взялась редактор районной газеты Матушкина. Подсела ко мне, обняла тяжелой жаркой рукой и предложила:

— Напиши статью о новоселах.

Я отнекивалась, тогда она вытащила свой козырь.

— Не хотела до времени говорить, но уж скажу: решается вопрос о твоей работе в нашей газете.

— В какой газете? У меня направление в школу.

— Редакция тоже хорошая школа.

Слова Матушкиной переполнили сердце предчувствием: что-то произойдет, видно, судьба мне здесь остаться. Чугай сидел за столом далеко от меня, я не глядела в его сторону. Но то, что мы утром пошли навстречу друг другу и разминулись, было событием, связавшим нас.

— Только я не умею писать статей, — говорила я Матушкиной.

— И не надо уметь, — отвечала она, — ты организовала отряд, привезла сюда, вот и напиши об этом так, как написала бы в письме близкому человеку.

Суров вернулся вместе с матерью Платона. За столом сразу стало тихо, словно присутствие этой женщины придало законченность торжеству. Парторг совхоза поднялся и стал докладывать, сколько угодий в хозяйстве, каково поголовье скота. Суров свои слова обращал к матери Платона: «Цифры — безликая вещь, но, когда вы здесь освоитесь, все эти цифры оживут. Это как с людьми: попробуйте запомнить сразу все имена хотя бы сидящих за этим столом. Не сможете. Но постепенно, день за днем, будете запоминать каждого человека и называть своим именем».

Мать Платона была за этим столом случайным человеком, приехала не целину поднимать, а по зову своего чадолюбивого сердца. Зачем же они так заискивают перед ней? Разве она организовала и привезла сюда отряд? Я с обидой покинула застолье.

Это была не вся обида, а только половина. Вот если Чугай не пойдет за мной следом, обида станет полной.

Он догнал меня в том самом месте, где я утром встретилась с матерью Платона. Справа стоял колодец с низкой скамеечкой, на которую ставили мокрое, наполненное водой ведро. Колодец был глубок, а ведро гнутое, старое. Вода из него сочилась на скамейку и с нее струйками бежала в траву. Чугай подождал, когда воды останется в ведре половина, вскинул его, напился и протянул мне. Потом мы вышли в поле, молча прошагали мимо чистого зеленого полотна пшеницы с островками берез и увидели целину. Это было бугристое, поросшее высохшей, ломкой травой поле, местами земля была совсем лысая, без травы, покрытая белым налетом, словно плесенью.

— Солончаки, — сказал Чугай, — если они эту землю считают целинной, то это дохлое дело.

Про островки берез он сказал — колки, и я спросила, откуда он знает про эти колки и солончаки.

— Человек много чего знает неизвестно откуда, — ответил Чугай. — Я, например, как увидел тебя, так сразу понял: ты там жить не будешь, куда нас зовешь.

— Как ты мог это знать?

— Слишком красиво на собрании выступала, замечательно пугала старостью в двадцать лет.

Это был разговор ради разговора, не из-за этих же слов он покинул застолье и пошел за мной.

— А ведь я могу и остаться, — сказала я, страдая, что первая должна поворачивать разговор в нужную сторону.

— Оставайся, — сказал Чугай, — но на меня не рассчитывай.

Если бы он поднял сухой ком земли и обрушил на мою голову, это была бы меньшая неожиданность и меньший позор.

— А при чем здесь вообще ты? — Надо было как-то выбираться из этого унижения. — С чего ты взял, что я могу в чем-то рассчитывать на тебя?

И вдруг меня осенило: Ангелина! Он виделся с ней утром, и она его убедила, что такие, как я, ему не нужны.

— Я сказал «не рассчитывай», потому что сам не знаю, останусь здесь или нет.

— Испугался?

— Ты этого не поймешь. Влюбился.

Он не в меня влюбился и сейчас добивал меня. Помертвевшими губами я кое-как выговорила:

— В кого же ты влюбился, Чугай? Говори, я ей не соперница.

— Я знаю, — поверил он, — поэтому и пошел за тобой, захотел поговорить наедине. Как считаешь, Ангелина очень некрасивая?

Он или с ума сошел, или издевался надо мной.

— Ты хочешь сказать, что влюбился в нее?

— Я хочу спросить, — голос Чугая зазвучал угрожающе, — она очень некрасивая или ничего?

— Что ты на меня кричишь? — Я уже презирала его. — Если дурак, то не показывай этого. Еще про ребенка Ангелины спроси, как тебе к нему относиться, хорошо или плохо? Знаешь, ты кто? Красивый подлец!

Мой гнев не коснулся его. Чугай жаждал ответа.

— Пусть будет по-твоему: я красивый подлец, а она?

— Что она?

— Очень некрасивая?

— Очень! — крикнула я. — Но тебе ведь такая и нужна. Зачем тебе красивая? Тебе же нужен фон, контраст, повариха, прачка, нянька, — бог знает, что из меня вылетало, а Чугай стоял и все это слушал.

Когда я поуспокоилась, то поняла, что судьба Ангелины в моих руках. Конечно, Чугай — дурак, умный человек на такой вопрос отвечает себе сам. А кто ответит на мой вопрос? Если Чугай не издевается надо мной, то что тогда делать красивым, хорошеньким, симпатичным? Как им жить, если каждую способна затмить Ангелина?