— И ты, когда вырос, не пытался ее найти?
Он объяснил, что жизнь так сложилась, да и бабка Анфиса никем ему не была, просто жила на кордоне, а он был единственным ребенком, вот их судьбы и столкнулись. Если бы у бабки Анфисы были к нему какие-нибудь чувства, она напомнила бы о себе, когда он жил в детском доме.
— Но ты ведь сам сказал, что у нее не было паспорта. Может, она боялась объявляться? Надо немедленно отправить туда письмо, разыскать. Если ее нет в живых, то тоже об этом надо знать. Как же так можно, Федор, она же тебя любила!
У нее тогда весь мир делился на две части — любимую и нелюбимую. В любимой были Федор, их комната в новом доме, письма от родителей, новые книги, фильмы, выходные дни с поездками за город и множество людей, с которыми они тогда дружили. В нелюбимой части Викиного мира были ночные смены, после которых Федор спал как убитый весь день, и провал на экзаменах в строительный институт, в который она под натиском Федора пыталась поступить.
На письмо, которое они написали буквально «на деревню дедушке», так стар и нереален был адрес, который припомнил Федор, неожиданно быстро пришел ответ. Оказывается, бабка Анфиса была жива. Жила она в деревне у своей дочери. Федор удивился, бабка казалась ему безродной. Прояснилась и история с паспортом. Никакой тайны не висело над бабкой Анфисой, просто ушла она в лес на заработки из колхоза, и паспорт ей тогда не полагался. «Спасибо, что не позабыл, — было написано в письме, — а я уже надежду потеряла, что узнаю про твою жизнь. Был ты маленьким, а я тебе шапку из белок стачала, помнишь? А когда ты болел, мы с матерью твоей тебя в город к доктору возили, а ты доктора за палец укусил, помнишь?» Ничего такого он не помнил. Письмо было написано детским почерком. «Здоровье мое теперь плохое по утрам, но потом разойдусь и все еще по дому делаю. Еще раз спасибо, что не позабыл, вспомнил. Хоть свидеться нам и не придется, старая я уже, а письма пиши. Я, когда письмо принесли, глазам не поверила, никто никогда не писал, все свои рядом». В конце письма, на самом краю листка тем же детским почерком было написано маленькими буковками: «Краски пришлите». Позаботился о себе внук или внучка, насмешил их тогда.
Вика сразу потребовала:
— Поедем!
Когда? Зачем? До отпуска более полугода. И что там делать?
— В отпуск к твоим родителям надо ехать, те действительно ждут, забросали письмами.
Но Вика твердила:
— Поедем. Не в отпуск. На денек или два. Выходной и три дня за свой счет. Обернемся.
Она настаивала без всякого представления, сколько все это будет стоить, как выбьет их эта поездка из колеи. Жили от получки до получки, премиальных тогда не было, от помощи, которую предлагали Викины родители, категорически отказались. Но тут пришлось прибегнуть к ней: Вика соорудила в деревню посылку, накупила всякой всячины — скатерть, полотенца, простыни. У самих всего в обрез, полотенца вафельные с нитками на концах, неподрубленные, а она китайские махровые в ящик складывает и глазами по сторонам водит, чего бы еще в доме взять да в ящик положить, место остается. Положила его пиджак, из которого он вырос, наверх коробку акварельных красок. В щелку, образовавшуюся в углу ящика, засунула пачки чаю.
— Теперь меня еще туда засунь и отправляй медленной скоростью, — пошутил Федор.
Она рассмеялась. Готовность ее смеяться и радоваться поражала Федора.
— Ну чему ты радуешься, глупенькая? — не понимал он. — Может быть, они лучше живут, чем мы.
Она никогда не жила в деревне, но отвечала уверенно:
— В деревне всегда живут хуже, чем в городе.
Но если бы там даже жили лучше, это бы ее не остановило. Федор не сразу, но довольно быстро распознал эту ее черту: радоваться, предчувствуя радость других.
Они съездили в ту осень к бабке Анфисе. Туда — поездом, обратно — самолетом. Неизвестно, каким бы он был потом, если бы они не съездили. Наверное, жил бы с отсеченным детством, без чувства целостности своей жизни, а значит, без полного ощущения себя. Еще на маленькой станции районного центра, которую он вдруг вспомнил до мелочей — до красной железной бочки, врытой в землю и наполненной водой, в окружении квадрата сбитых вместе скамеек. В воде плавали окурки, это было место для курения. Однажды он, примостив к ногам мешок с орехами, поднял с земли целенькую папиросу, достал из-за пазухи спички и закурил. Дым острыми иголками заколол изнутри глаза, закружил голову, он чувствовал, как его замутило, но курил и курил папиросу, докурил до конца. Это была первая и последняя папироса в его жизни… Теперь, когда они с Викой в кузовах попутных грузовиков добирались до деревни, он глядел на поля, на колки кривых берез, островками белеющих среди пашни, на крикливые стаи черных, отъевшихся за лето ворон и не мог унять острого волнения.
У кого-то детство связано с родными лицами, отчим домом, его детство было развеяно по этой сибирской стороне. Он уже знал, что потащит Вику на кордон, даже если там уже ни людей, ни строений. Покажет ей яму с камнями на дне, в которой после дождей купался, и сосну с низкими голыми ветками внизу, на которых он сушил шкурки бурундуков. Память вынесла все, что осталось от детства, а осталось, оказывается, не мало. Тогда он впервые по-взрослому подумал о том, что удачно женился: Вика была не только любимой женщиной, но и легким, надежным спутником в жизни.
Сейчас их жизнь совсем не была похожа на ту, молодую, в Сибири. Они вернулись в родной город Вики, когда тяжело заболела ее мать. Рождение Марины, смерть матери и быстрая после такой потери женитьба Викиного отца подвели черту под легкой, беспечной жизнью, когда жилось как живется и никакой беды впереди не ждешь.
Особенно подкосила Вику женитьба отца, он ушел из дома, не дождавшись сорокового дня, позвонил по телефону дочери: «Твою мать я не забуду до конца своих дней, ее мне никто не заменит, но я мужчина и жить один не могу. Короче говоря, есть женщина, которая согласна выйти за меня замуж». Вика слегла, поднималась ночью, говорила вслух, пугая проснувшегося Федора: «Мать он не забудет! Прежде, чем она стала моей матерью, она была его женой. Всю жизнь мама прожила в уверенности, что ее любит хороший человек. — И заливалась слезами. — Все вы одинаковы! И ты женишься, когда я умру. Наверное, ждешь моей смерти».
Он прощал ей эти обвинения. Вика была в отчаянии, и он не мог ей объяснить, что мужчины, как и женщины, разные.
Больше двух лет после смерти матери Вика не виделась с отцом. Если тот по телефону попадал на нее, она без слов передавала трубку Федору. Но потом как-то зимой она встретила отца на кладбище и примирилась с ним. Он стал приходить к ним, привязался к маленькой Маринке, но всякий раз перед его приходом Вика снимала со стены фотографию матери в рамочке и засовывала ее в спальне под подушку.
Марина убрала посуду со стола, свернула скатерть и ушла в свою комнату. Вика включила телевизор, через пять минут начиналась программа «Время».
— Расскажешь? — спросила Вика.
За годы их жизни многие фразы сократились до одного слова. «Расскажешь», если расшифровать, означало: у тебя неприятности, и напрасно ты делаешь вид, что все в порядке, можешь рассказать, но я не набиваюсь.
— Какая-то дурацкая история, я сам в ней ничего не понимаю, — ответил он, давая понять, что Вике эта история будет не по зубам.
— В дурацкой я разберусь, давай.
Он рассказал ей о Гуськове, о безвыходном положении главного инженера, который не мог пробиться к самому слабому и трудному звену ремонтников и поручил этому пареньку доносить, не докладывать («Это, Вика, не вопрос терминологии, а коренной — доносить или докладывать») о всех безобразиях бригады, невидимых со стороны. Вика слушала внимательно. Когда Федор Прокопьевич стал рассказывать о Колесникове и его заявлении, она перебила мужа:
— Надо было подписать ему заявление, и пусть катится.
Полуянов поморщился.
— Здесь дело не столько в нем, сколько в Костине. Арнольд Викторович, конечно, отвертелся: «Я не знаю других способов, вот и попросил Гуськова сигнализировать», но ведь это же подлость, Вика.