Хлеб на каждый день
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Трамвай вывернул из-за поворота и побежал по прямой. В утренние часы он был в городе самой яркой приметой нового дня. Бежал по стальным рельсам, и его красные вагоны согревались изнутри дыханием первых пассажиров. Это потом, когда день будет в разгаре, трамваи вольются в общий поток уличной жизни, затеряются в нем. А в рассветные часы трамвай — личность. Вывернет из-за поворота — и словно друг старый: не гляди, не гляди на часы, я здесь.
Бежит трамвай, вздрагивает на стыках, замедляет бег на перекрестках. Чем ближе к центру, тем больше жизни и вокруг и внутри трамвая. Входят, выходят; «старожилов», что едут с окраины, раз-два и обчелся: немолодой мужчина в ратиновом пальто устроился возле окошка, лица не видно, прикрыто до глаз шарфом; женщина в голубой шубе из синтетики, двухцветная челка, золотистая с проседью, выбивается из-под шляпки; два рабочих паренька — те спят, один откинул голову на спинку сиденья, другой привалил свою к нему на плечо. Посмотришь и подумаешь: с ночной смены ребята, а оно наоборот — с утра их смены, загулялись вчера, вот и досыпают по дороге на работу.
Бежит трамвай, открывает двери на остановках, закрывает перед тем, как двинуться дальше. Куда вы едете, зачем, о чем думаете, кто вы такой — это не по его ведомству: подвез — и до свидания, беги дальше на своих двоих, не опоздай.
На улицах март. Самое тяжелое время для работников городского хозяйства. Кончились «снежные» и другие зимние финансовые лимиты. Кто-то подсчитал, что раз в восемь лет случается такой снежный март. В среднем. Может и два года подряд метелить, а потом пятнадцать лет март как март.
Снегоочистители уже поставили на капитальный ремонт, а потом быстренько то да се подправили — и обратно на улицу. Ползают они ночью, скоблят проезжую часть, виновато жмутся к тротуарам, когда позади слышится утренний трамвайный звон: «Работнички! Опять у вас через пень колоду, снегу невпроворот!» Молчит в ответ техника двадцатого века. А что скажешь? Не тряси, мол, звонком, перестарок, кончилось твое время? Во многих городах кончилось, а здесь вроде только началось. Строят новые трамвайные линии, появились новые депо, вагоны поменяли на бесшумные, современные. Так что вопрос остался открытым: перестарок трамвай или транспорт обозримого будущего…
Трамвай стучит, звякает, подрагивает своими железными частями, и деревья в кружевном инее искрятся на мартовском утреннем морозе. Городская библиотека, универмаг на углу, сквер, театр, две школы рядом — музыкальная и десятилетка, редакция областной газеты, педагогический институт плюс десятка два старых, довоенных домов — вот, пожалуй, и все, что называют здесь центром. Заводы, учреждения, новые жилые кварталы — это уже за чертой центра.
Трамвай пересекает город, возле входа в лесопарк делает круг и заворачивает обратно. Пересчитывает те же дома уже в обратном порядке. Но это уже как бы совсем другие дома и улицы. Темнота, как туман, рассеивается, распадается, утренний свет зыбко, неуверенно вплывает в город. Пассажиры толпятся на остановках. Окна домов светятся электрическим светом. Дворники стучат лопатами по мерзлому льду на тротуарах. Легковые машины одна за другой обгоняют трамвай и замирают как вкопанные перед остановками. Хлебные фургоны медленно разворачиваются возле булочных, теплый дух свежего белого хлеба растекается, доплывает до трамвайной остановки, и люди, заторможенные утренним холодом, не отошедшие еще от ночного сна, обретают себя: вот и начался еще один день.
Федор Прокопьевич Полуянов жил в новом районе и по утрам до центра добирался трамваем. Выходил возле универмага на площади и отсюда шел на работу пешком. Можно было сесть на другой номер и проехать три остановки до самых ворот хлебокомбината, но он не пересаживался, продолжал путь пешком. Шел не спеша, не забывая, что ходьба — это та зарядка, которую он так и не заставил себя делать по утрам, дышал носом, глубоко, радуясь, что нет боли в спине. Люди, которых он обгонял, были чужие, не комбинатские, каждый раз он гадал, куда они идут, — в той стороне не было ни заводов, ни учреждений, сразу за комбинатом начиналась спортивная зона с физкультурным институтом в центре, а за ней лес. Своих он не встречал: первая смена уже полтора часа как работает, а те, кому к девяти, еще чистят зубы, распивают утренние чаи. Он же в это время неизменно заходил в булочную.
Раньше здесь работала милая старушка в черном беретике, с эмалевой брошкой-бабочкой на шелковой блузке. Она всегда выражала восторг, когда приходил Полуянов, и всякий раз объясняла, что первые покупатели уже схлынули, а минут через пятнадцать — двадцать снова будет полно народу. Она не знала его имени, но знала, что он директор хлебокомбината, и, наверное, его появление воспринимала как своеобразный контроль за сбытом продукции своего предприятия. Это не мешало ей справляться о его здоровье и мило улыбаться при этом.
Потом вернулся из отпуска, а на ее месте — новая кассирша, молодая, пышущая здоровьем, из тех, что, не дожидаясь людского мнения, сами себе выносят приговор: красавица. Покупатели, которые вскидывали на нее глаза, видимо, уже одним этим оскорбляли ее. Она морщила белый высокий лоб, нижняя губа выпячивалась, глаза выражали изнеможение. Только с появлением новой кассирши Федор Прокопьевич понял, каким деликатным, приветливым человеком была старушка. Та никого не преследовала взглядом, хотя наверняка тоже несла службу надзора: хлебные магазины в их городе первыми отказались от продавцов, и кассирам было поручено следить за порядком.
«Неужели бывают случаи, — спросил однажды Полуянов новую кассиршу, — что кто-то пытается унести хлеб, не заплатив за него?» Она сощурила глаза, изнеможение в них сменилось презрением, но Федор Прокопьевич сказал мирным голосом: «Идите к нам на комбинат. Здесь вы завянете, а у нас расцветете еще краше». Сказал и сам удивился: вон до чего довел кадровый вопрос, скоро на улице начну останавливать прохожих, зазывать на хлебное место. Не успел подумать так, а девица уже кричала визгливым голосом: «Елена Ивановна! Я вам говорила! Опять пришлепал этот и опять пристает!»
Вышла заведующая магазином, извинилась. Полуянов ушел с печальным чувством, что больше в этот магазин он не ходок. И не заходил больше месяца.
А сегодня ноги сами привели: забылся, задумался. Очнулся, когда увидел перед собой кассиршу. Она узнала его, вспыхнула, потупилась, а он от неловкости — нашел с кем враждовать — направился к хлебным полкам. Теперь надо было вести себя как настоящему покупателю: выбирать хлеб, расплачиваться и уносить с собой, а у него в руках ни портфеля, ни хозяйственной сумки, только папка, опоясанная «молнией». Он выбрал батон, темно-желтый, с коричневыми краями нарезки, выпеченный на поду. От листов они уже давно отказались — выпечка на листах тормозила механизацию, хотя батоны получались с более мягкой коркой. Протянул пятнадцать копеек, получил сдачу, и в этот момент тонкий, словно пробившийся сквозь стену, женский голос заставил его вздрогнуть:
— Довесочек подайте, люди добрые.
В первую секунду ему показалось, что в проеме между окном и кассой стоит прежняя кассирша: тот же беретик, то же маленькое с острым подбородком личико. Но это была другая городская старушка, в аккуратном старом пальтишке с беличьим воротником, в суконных ботиках на тонких ногах. Он хотел спросить: «О чем вы, бабушка? Какие нынче довесочки? Поглядите, и весов-то в магазине нет», — но не смог: ему уже казалось, что возле окна стояла эвакуированная женщина, без возраста, похудевшая за годы войны, износившая свои пальто и беретик.