Они были Старшими. Они много знали, зорко видели, их души были вплетены в душевную ткань мира. Но прежде чем стать Старшими, они оба прошли долгий путь, в самом начале которого сейчас стояла и Берёзка.
Князь Ворон, мерцая древними очами, вынул из своей груди сгусток бирюзового света такого же оттенка, что и нити волшбы, которые он добавил к нитям Древославы. Сгусток парил над его протянутой к Берёзке ладонью. Недоумение, трепет и щекотно-окрыляющее ощущение чуда охватили Берёзку, её ноги невесомо отрывались от земли, а бирюзовый шар уже покалывал лучиками её грудь. Сеть из светящихся нитей, золотых и голубых, подхватила её, превратилась в два огромных крыла за её спиной, и Берёзка взмыла на них к лиственному пологу лесного дворца. Там сгусток света вошёл в неё, и её словно разорвало на тысячи и тысячи пушинок одуванчика...
Очнулась Берёзка дома, на лавке у стены. Пыхтело и лезло из кадушки тесто, поставленное для пирогов, стояла на столе замоченная в кипятке сушёная земляника. Рассеялось видение лесного дворца с лиственными сводами, как туман. Неужто приснилось всё?
Ан нет: когда Берёзка приподнялась на лавке, с неё сполз укрывавший её плащ с отделкой из чёрных вороньих перьев по плечам. Значит, не сон? А может, кроме сна и яви есть ещё иной чертог, иная действительность?
Перья отливали синевой. Сам плащ был из плотной чёрной ткани, но под ней не было жарко. Встав и накинув его на плечи, Берёзка посмотрелась в зеркало. И вздрогнула: в глубине зрачков ещё мерцал отблеск того голубоватого света, сгусток которого князь Ворон вложил ей в грудь. Её глаза будто сразу стали старше на целый век... Нет, лицо оставалось гладким и молодым, но во взоре таился отсвет звёздной древности, как у князя Ворона.
Отчего-то накатила на неё безбрежная и зябкая, как туманная ночь, грусть. Вспомнились ей былые дни: жизнь с бабулей и Цветанкой в Гудке, годы недолгого бесплодного замужества, дышащая мертвенным холодом бездна войны... Единственным светлым пятном в той кровавой беспросветности стала их с княжной Светоликой любовь. Но нерушимо ныне стояли четыре утёса над Калиновым мостом, хранители мира и порядка, а очи цвета голубого хрусталя отдали свою синеву безмятежному небу. В горле встал солёный ком... Разве не отпустила Берёзка эту тоску из своей груди? Разве не жила теперь рядом с её сердцем пушистая рыжая нежность?
Она бережно свернула плащ. Торжественно и мрачновато он выглядел. Может, всё-таки не на каждый день он, а для особых случаев? Ладно, пусть сердце само подскажет, когда нужно его надеть.
Берёзка, всё ещё пребывая во власти солоноватой грусти и отголосков удивительного сна, возобновила домашние дела. Она запекла рыбину в сметане с травами, пироги тоже вышли на славу — румяные и душистые. Скоро уж свежие ягодки пойдут, а пока обходились сушёными.
Вернулись к ужину Ратибора со Светоликой. Не зря бегали они по лесам, вернулись не с пустыми руками: принесли ещё двух больших рыбин и пострадавшую в схватке с более крупным зверем чёрно-бурую лису.
— У вас теперь лисий приют будет? — засмеялась Берёзка. — Смотрите, напакостит — чердак сами отмывать будете!
Девочки побежали лечить зверя — промывать раны водой из Тиши и вливать свет Лалады, и только после того как всё было сделано, и измученная лиса заснула, они спустились к столу.
Гледлид после ужина сказала:
— У меня есть кое-какие мысли, надо их записать, пока не улетели.
Это значило, что она хотела уединиться для творчества. Часам к девяти вечера она попросила принести ей в рабочую комнату перекус — тоненький ломтик хлеба с маслом и чашку отвара тэи с мёдом. Берёзка кивнула.
Она вышла в сад, вдыхая тонкую цветочную печаль вечернего покоя. Прошлась по дорожкам цветника, отправляя ниточки ласковой волшбы всем своим питомцам: розовым кустам, жасмину, сирени, чубушнику. Это был ежевечерний обычай — пообщаться с ними, пожелать доброй ночи каждому цветку, каждой былинке. Берёзка посылала им любовь, и они откликались. Всё было как обычно, и вместе с тем она обнаруживала в себе нечто новое, что сама пока не могла определить и облечь в слова и мысли. И от этого хотелось плакать. Обнять землю-матушку и рыдать... Обо всём, что нельзя исправить, обо всех, чья жизнь оборвалась на взлёте, о тех, чья любовь не нашла ответа. Нарисовав кончиками ногтей в воздухе узор из волшбы, она увидела в нём нити знакомого голубоватого оттенка. Они переплетались с золотистыми и росли, выбрасывая новые завитки, свиваясь причудливой вязью. Берёзка дунула на узор, посылая его в тот чудесный лесной чертог вместо тысяч слов благодарности. Он улетел, растворившись в вечернем небе.
Поливать грядки она не стала: с востока шли тучи — грозно-сизые, пропитанные влагой, изнемогающие от желания её пролить. Согрев воды, она налила её в бадейку и позвала Ратибору со Светоликой ополоснуться перед сном. Вроде бы всё родное, всё привычное, дорогое сердцу, но и здесь звенела струнка печали. Ничего, к утру пройдёт. Всё уляжется, успокоится, как ветер в траве, небо станет ясным, грустная дымка развеется, горечь сменится сладостью, засияет солнце. Такой уж сегодня вечер, надо просто перетерпеть. Завтра всё будет хорошо. Может быть, как-то по-новому: она будет видеть глубже, понимать больше, любить сильнее и твёрже, ничего не страшиться и не унывать. Хрустальная синева очей, отдавших себя небу, не уйдёт никогда, не ослабеет, не смолкнет, это ясно как день. Ей жить с этим вечно, как живут они, Старшие. Живут с грузом своего знания, с мудростью неба и земли, с любовью к миру, с памятью всех, кто когда-либо жил и умирал в нём.
Но оттого, что она живёт с этим, никто не должен чувствовать печали. Она переработает это своей душой и сердцем и вернёт в мир в виде любви. Это и было любовью изначально, ни во что иное оно и не может переродиться.
В девять часов Берёзка приготовила для Гледлид то, что та просила — хлеб с маслом и отвар тэи, но переступать порог рабочей комнаты, полной книжного уединения и полумрака, не хотелось. Дом услужливо взял это дело на себя.
За час до полуночи по крыше застучал дождь, поливая грядки и стекая по желобкам в бочку. Приоткрыв окно, Берёзка дышала сырой свежестью. Сова спряталась под покровом листвы, дети спали. Ночью, наверно, будут вставать к новой обитательнице звериной лечебницы, проверять, как она себя чувствует, поить водицей из Тиши. Лиса была не истощённая, просто раненая — скорее всего, задержится на чердаке на пару дней, не больше. Свет Лалады исцелял быстро.
Молчаливый зов сердца заставил Берёзку всё-таки приблизиться к двери. Она тихонько постучала.
— Лисёнок, можно?
Через мгновение задумчивый голос Гледлид отозвался:
— Да, радость моя.
Не сердитый, не сдержанно досадливый — значит, порыв творчества на своём излёте, и Берёзка не потревожила навью в разгар работы. Так оно и оказалось: Гледлид, подпирая рукой поблёскивавшую в свете масляной лампы голову, просто сидела над раскиданными по столу листками бумаги, заполненными её убористым опрятным почерком. Рукава её белой рубашки были закатаны до локтей, кафтан валялся на лавке у стены, верхняя пуговица шёлковой безрукавки расстегнулась. Для пущей свободы навья даже разулась, а под ноги подложила подушечку: никакие телесные неудобства не должны были сковывать полёт мыслей. Отброшенное перо отдыхало, в опасной близости от края стола стояла пустая чашка и блюдце с несколькими хлебными крошками. Войдя, Берёзка первым делом велела дому убрать посуду — подальше от беды.
Гледлид, моргнув несколько раз, вздохнула, потёрла усталые глаза и улыбнулась, протянула к Берёзке руку:
— Иди ко мне.
Усадив её к себе на колени, навья с пристальной нежностью внимательно всмотрелась в её лицо. Хоть Берёзка и пообещала себе перерабатывать печаль в любовь, но от Гледлид не укрылись следы тех дум.
— Ты как будто грустная. Что с тобой, ягодка? Устала?
— Немножко. — Берёзка потёрлась носом о нос навьи, обняв её за шею, и попыталась отвлечь её от дальнейших расспросов поцелуем.