– Ничего, государь. Теперь на них, на Шуйских, все! Каждому они, – простым и вельможным людям, – всем больно солоно достались. Подписывай с Богом… Найдем, как сделать…

Подписал Иван, отдал и от радости дважды руку пастырю облобызал.

– Праздник для меня нынче истинный…

– Вижу!.. Не заросли плевелами семена добрые в сердце твоем, чадо! Бог помилует тебя за это!

И Бельский неожиданно был освобожден.

Зашипел от злости Шуйский. Но дознался, что тут митрополитова рука, отступился. Даже на совет государев ездить перестал. Дальше вести борьбу духу не хватило. Далеко ему до покойного дяди, Василия Шуйского.

А у царя и рады, что не видно злого гордеца…

Скоро новая беда постигла Шуйского с присными.

Прибежали к нему приспешники из дворцовых, продажные души, да и говорят:

– Плохо дело твое, боярин! Чего только бояре Бельские и Захарьины и Патрикеевы задумали да у царя молодого выпросили! Андрею, князю удельному Старицкому, жене его, тетке твоей, сыну их Владимиру – всем темницу раскрыли. На ихнем дворе старом, в Кремле, на воле жить всем государь повелел… Только не отъезжать никуда да на светлые очи царевы покуда не показываться.

Потемнел Шуйский, а сам криво так улыбается.

– Ничего. Еще поглядим-посмотрим, чья возьмет. У отца моего кобылка была, без меры ела и пила, пока не лопнула. На свою голову литовский волчонок волю забирает да врагов своих лютых на волю пускает. Что дальше… поглядим!..

А дальше – больше пошло.

С митрополитом, с боярами заглянул Иван в одну из мрачнейших тюремных келий особой, крепкой палаты, где много-много лет в тяжелых оковах сидел Димитрий, удельный князь Угличский. Юношей посадили князя. А теперь дряхлый старец угасает в тюрьме…

Таков уж обычай был у московских великих князей в годы возвышения Русского царства: как воцарялся новый князь, так дядьев, братьев, всех ближайших соперников, всех родных, которые могли бы за престол в спор вступить, скорее таких по тюрьмам да в схиму сбывали…

Сжалось сердце у мальчика, когда он увидел дряхлого князя Димитрия, родича своего. Волосами узник оброс… Борода как у лесного отшельника. От воздуха спертого, тяжкого желтый лицом старик, как остов, худ и страшен.

Сказали ему, кто пришел. Совсем отвыкший от мира и от людей, полуодичалый старец поднялся и, гремя цепями, отвесил поклон юному великому князю.

Вздрогнул от звука этих цепей мальчик. Сам быстро-быстро Бельскому зашептал:

– Снять… снять с него эти цепи скорей. Прошу тебя, князь.

Дал знак боярин, живо расклепали наручники, ножные кандалы сняли.

Старик стоит, не шевельнется. Словно и не ему милость оказана.

– Что мне сделать? Как порадовать его? – шепчет снова царь-мальчик боярину.

– Сам подумай… Его спроси…

– Да, да. Князь Димитрий, чего хочешь? На волю? Или чего? Скажи… Я все сделаю…

– Ты кого… спра… шиваешь? – с трудом, отвыкнув почти от членораздельной речи, зашамкал старик. – Димитрия, князя Угличского? Так нету его… Давно помер… А мне, рабу Божию, ничего не требуется. Смерти жду… Скорее бы пришла… Да вот разве Псалтырь новый… Затрепал я свой… Хоть и так весь знаю, да все лучше бы… А больше ничего… Жизни не вернешь мне… А без нее и свобода мне ни к чему… Я здесь прижился…

И умолк. Снова стоит, словно мощи живые…

Вышли тихо все, как из склепа могильного, из кельи той тюремной…

Послал Иван старцу лучший, любимый Псалтырь свой и другие книги божественные… И от стола посылал блюда. Но сравнительная свобода и радость, после полувека страданий, словно подкосили последние силы старика, и он тихо угас, все время почему-то твердя:

– Не столько радости будет о девяноста девяти праведниках, сколько об одном раскаявшемся грешнике.

И так затих.

Но еще это не все. По дальнейшему «печалованию», по просьбам Иоасафа, дозволил царь дяде Андрею с женой и детьми на святой Рождественский вечер во дворец прибыть, за стол его с собой посадил. И здесь великую милость явил.

После трапезы подозвал дядю и говорит:

– По доводу святого отца митрополита, с решения царской думы нашей и нашим хотением, возвращаются тебе, государь дядя наш, князь Андрей Иванович Старицкий, все уделы твои, как дедом Иваном еще было жаловано. Отпускаются вины и измены прошлые, а напредки тебе нам верой и правдой служить, как крест целовал.

Сказал, а сам горит, лицом зарделся весь, исподлобья глядит, в лица окружающих всматривается: так ли, хорошо ли, складно ли сказал, все ли упомнил, что митрополит да бояре ему сказывали? И видит: ропот хороший крутом пошел… Старики – головами кивают. Молодые – между собой перешептываются… Значит, все хорошо. От восторга даже слезы невольные выступили на глазах у самолюбивого, чуткого мальчика.

И все-таки хорошо пошло, да недолго, жаль. Году не прошло, а 3 января 1542 года гроза нагрянула, все от того же повета, от двора Шуйского. Извелся князь Иван Шуйский, думу думаючи. Сердце одна мысль только и жжет: растет, крепнет царь Иван. Говор про дела ребенка милосердного в народе пошел. Раньше словно и не знали на Руси об Иване Четвертом, царе-отроке. А теперь, где тот ни появится, толпа собирается… Здравствуют, «многая лета» кричат… Еще два-три года так пойдет, и с волчонком вовеки не справиться… Бельские совсем одолеют, хоть на Литву всему роду Шуйских уходить… Не может быть этого.

Решился тут Иван Шуйский на последнее. Из Владимира, где жил после опалы князь, засновали гонцы. И в Москву скачут к заговорщикам-боярам, к друзьям Шуйских, к недовольным новыми порядками… И в Новгород, в прежнюю вотчину Шуйских, в былой вольный город вечевой вестники поскакали…

Все новгородцы на клич сошлись. В ночь со второго на третье января Шуйские в Москву прибыли, в город проникли. И триста человек с ними дружины, сильной, на все готовой, оружием увешанной…

Сторожа во дворе Бельского кто спал, кто подкуплен был, других сразу захватили: крикнуть, тревогу поднять не дали.

Проснулся, вскочил Бельский, когда уж в соседней горнице шаги раздались.

– Кто там? Ты, Алексеич? – спрашивает.

Думает: дворецкий по делу какому спешному. А уж полночь пробило давно.