Изменить стиль страницы

— Видели ли вы князя? — спросил он Семякина. — Нет? Ну так поезжайте, догоните, догоните его, он вас требует.

Не зная, что все это значит, Семякин поскакал к великим князьям и узнал, что Меншиков, по всей вероятности, будет сменен, так как государь им недоволен.

В два часа ночи Семякин поскакал на перекладной и днем догнал Меншикова в Бахчисарае, где князь остановился ночевать. Грязь была невылазная. Меншиков устал с дороги и был совершенно придавлен нравственным ударом, полученным им, когда он прочел рескрипт цесаревича… Этот рескрипт был равносилен повелению подать в отставку.

Меншиков принял Семякина радушно и даже задержал его на целый день. Ему хотелось перед кем-нибудь отвести душу. Он показывал Семякину некоторые письма государя, долго рассуждал с ним, наконец поздно вечером благословил его и сказал: "Продолжайте работать… Сакен об вас очень хорошего мнения, я поправлюсь, приеду".

Семякин поскакал обратно. На рассвете он, несмотря на глухоту, услыхал знакомые звуки севастопольской канонады, часа полтора поспал и поехал к Сакену. Дел было по горло. Надо было писать кучу писем, посылать в Петербург флигель-адъютанта, писать приказы. Семякин работал всю ночь. На следующий день работы опять было гибель. Вечером Семякин опять работал. Вдруг входит адъютант великих князей:

— Их высочества просят вас к себе, они через час едут в Петербург.

— Что такое? — спросил Семякин, думая, что ослышался.

Адъютант как можно громче повторил те же слова.

— Боже мой! Что же это значит?

Семякин сел на коня и поскакал к великим князьям, жившим весьма в скромном помещении. Он застал обоих великих князей в глубоком огорчении. Николай Николаевич взволнованным голосом сказал:

— Дорогой Константин Романович, мы получили горестное известие. Мы должны спешить в Петербург. Не только государыня, но и государь болен, и трудно болен.

Михаил Николаевич также сказал несколько слов и, чуть не рыдая, обнял и поцеловал Семякина.

— Застанем ли мы его? — спрашивал он.

Семякин был так поражен, что не знал, что ответить.

"Государь трудно болен… Его огорчила Алма, потом Инкерман и окончательно евпаторийское дело, само по себе неважное, но крайне обидное для русского чувства…" — так думал Семякин.

В десять часов вечера великие князья умчались в Петербург.

Дела в Севастополе шли недурно. Впереди Селенгинского редута возник еще один — Волынский и был заложен третий. Под Евпаторией наши уланы поколотили зазевавшийся турецкий отряд и татар. В газетах стали носиться слухи, что придут еще новые неприятели — сардинцы, но над этим новым врагом только смеялись. Разнесся слух об окончательном назначении Горчакова.

Слух этот был подтвержден запискою, полученною Семякиным из Симферополя. Меншиков писал: "Получил письмо наследника, уведомляющего меня, что я увольняюсь по болезни от звания главнокомандующего и что князь Михаил Дмитриевич Горчаков назначен на мое место".

Вскоре после этого на всех севастопольских бастионах появились полковые священники для отправления панихиды по императору Николаю Павловичу.

Слух о смерти государя разнесся еще за два дня до этого. Впервые он был сообщен неприятелем во время переговоров, но казался невероятным. Теперь, конечно, не оставалось более места для сомнений. Многие старые солдаты плакали. Молодежь понурила головы. Большинство не могло себе отдать полного отчета в состоянии собственных чувств.

III

Был май 1855 года.

Одинокая, истомленная нравственными муками и тяжелою беременностью, проводила Леля день за днем в своей конурке и, несмотря на чудную погоду, не выходила даже погулять, апатично выслушивая наставления и даже брань акушерки.

— Да послушайте, матушка, перестаньте вы ломаться и строить комедии! говорит ей Ирина Петровна. — Пойдите гулять. Сюда бомбы теперь не залетают, бояться нечего, а убить могут и в подвале.

— Да мне все равно… хоть совсем не выходить.

— Вам все равно, а ребенку не все равно.

— Ах, Ирина Петровна, я теперь ничего не желаю, кроме смерти… И себе, и ему.

— И не грех вам говорить этакие вещи? Да вы что, христианка или язычница? В Бога не верите?

— Верю, Ирина Петровна, и каждый день молю Его послать мне скорее смерть… Смерть — избавление от всех мук. Нет, я не переживу этого.

— Стыдитесь! Посмотрели бы вы, как простые бабы рожают. Вот у них бы поучились терпеть. А вы только и знаете, что хныкать.

— Я сознаю, что я очень дурная женщина, Ирина Петровна, и я буду очень дурной матерью. Я возненавижу своего ребенка, я не могу мысли перенести, что у меня будет ребенок.

— Э, да с вами после этого не стоит и говорить. Сидите себе и хныкайте, — решила Ирина Петровна и погрузилась в свою работу: она шила чепчик для будущего малютки.

— Ирина Петровна, вы знаете, что отец прислал мне денег? Я не хотела брать, а потом раздумала и взяла. Это все же лучше, чем брать у старушки няни… Ах как я себя ненавижу и презираю! Дойти до того, чтобы жить на средства бедной старушки и вдобавок объедать вас.

— Да перестанете вы сегодня говорить глупости? Что, я вас гоню, что ли? Расплатитесь со временем, надеюсь, не обманете.

Вдруг Леля вздрогнула и улыбнулась.

— Ирина Петровна, мой малютка разбушевался. Скажите, это он ножками так толкает?

— Ну да, ножками, а может быть, и ручками.

— Бедный малюточка! Спит себе, как в темной колыбельке, и ровно ничего не думает, — сказала Леля. — Опять разбушевался мой шалунчик, и как он больно мне делает… Я так боюсь за него… Сколько и мне, и ему повредили эти страшные бомбардировки… На Светлый Праздник я чуть с ума не сошла, так боялась, не за себя, а за него… Я слышала, старуха за стеной говорила со своей дочерью; дочь уверяет со слов какого-то матроса, что завтра опять будет сильная бомбардировка.

— Ну да ведь часто врут, — сказала Ирина Петровна. — Идите же погуляйте, потом, с Богом, ложитесь спать.

Леля наконец решилась выйти подышать воздухом и, почувствовав себя гораздо лучше, легла спать.

Утром Леля была разбужена выстрелами, но только в три часа пополудни послышались первые страшные залпы. Значение этих залпов Леля понимала. "Бомбардировка!.." — мелькнуло у нее в уме, и, надев туфли на босую ногу, она выбежала на улицу; в воздухе уже носились снаряды, страшный гром стоял над Севастополем. Весь вечер Леля провела в состоянии, близком к сумасшествию. Каждый выстрел отзывался во всем ее существе и еще в другом крохотном существе, чья жизнь была связана неразрывно с ее собственной; это существо также обнаруживало беспокойство и шевелилось сильнее обыкновенного.

Леля пряталась куда могла, забивалась в угол, уходила в погреб, в чулан, на чердак. Ирина Петровна выбилась из сил, стараясь успокоить ее, и наконец махнула рукою, решив, что та сама одумается. Но и ночью бомбардировка не прекращалась, и тучи снарядов проносились над Корабельною.

На бастионе шла работа еще с утра, но сначала не представляла ничего особенного. Обитатели бастионов за последнее время так привыкли к перестрелке с неприятелем, что их тревожил не гул орудий; а, напротив того, молчание их. Часто случалось, что по какой-либо причине неприятель прекратит огонь; тогда у нас строили догадки: что бы это значило? И по большей части думали: такое зловещее молчание, наверное, предвещает штурм. Штурма севастопольцы боялись хуже всего, так как еще ни разу не испытали его.

Утром, задолго до начала настоящей бомбардировки, когда была слабая перестрелка на левом фланге, генерала Хрулева, храбреца, так неудачно поведшего евпаторийское дело, посетил генерал Шульц, только что перед тем назначенный начальником 2-го отделения оборонительной линии.

Как человек новый в Севастополе, куда он приехал недавно из Кавказской армии, Шульц начал с того, что перезнакомился с севастопольцами. Все приняли гостя радушно. Горчаков за три дня до бомбардировки пригласил его на обед. Остен-Сакен усадил на своей оттоманке и подробно расспрашивал о Кавказе, о нашей победе над турками при Баш-Кадыкларе и просил переехать к нему, в Николаевские казармы, а потом повел его на домашнюю церковную службу, при которой присутствовала вся прислуга Остен-Сакена. Постояв немного, Шульц отправился к Пирогову, который жил против Сакена, в поместительной квартире с отличною мебелью, посетил коменданта Кизмера, с легкой руки Панаева прозванного Ветреною Блондинкой, — старика, убеленного сединами, ходившего с палкой.