— А почему бы нам, товарищ Дюмин, не снять его с должности директора приюта?

— Это, разумеется, был бы самый простой выход из положения. Но для пользы дела, дабы не показать себя узурпаторами перед воспитанниками, нам необходимо добиться, чтобы они сделали это сами.

— А я полагаю, что мы слишком уж носимся с ними. По всему ясно, что это враги, настоящая контра…

— Ну-ну, не рубите сплеча.

— Но это же так, товарищ Дюмин. И царские офицеры, которых мы выпустили на свободу под честное слово, и эти галицкие отщепенцы…

— Товарищ Грохульская, вы вправе не идти к ним, мы вас силой не посылаем, тут дело добровольное, но мне почему- то верится, что вы добьетесь успеха. Так проникновенно никто из нас не умеет выступать перед массами. Верю — вы добьетесь своего.

И вот Мария на трибуне. Ищет с чего начать, старается подавить в себе недоброжелательство, настроиться на задушевный тон, взглянуть на этих обманутых юношей глазами матери или старшей сестры.

— У нас с вами, юные граждане, — начала она просто, без ораторского пафоса, — общая судьба. Война согнала нас с родных мест. Вам, может, снится Львов, а мне — Варшава. Я не была во Львове, а вы не были в моей родной Варшаве. И вот мы встретились в этом далеком от наших мест Бердянске, в городе, который дал нам все, что мог: приют, любовь, хлеб. Вы повзрослели здесь и, должно быть, разбираетесь в политической жизни этой уже не чужой вам страны. В России свершилась самая справедливая в мире революция. Если среди вас есть дети галицийских богачей, разных там помещиков да графов, то, естественно, они враждебными глазами смотрят на наши революционные порядки. Им не по нутру, что советская власть отбирает у богатых землю, фабрики, заводы, банки, что бедный селянин уже не гнет перед паном спину, что рабочие устанавливают свой контроль на заводах. Насколько мне известно, графских детей среди вас нет. Я никогда не была в вашей Галиции, но я убеждена, что революционный ветер с востока согрел души и ваших родных, и сейчас они с надеждою поглядывают на восток, за реку Збруч.

У отца Василия холодеет в груди от этих большевистских уговоров. Опершись локтями на столик, он пристально следит исподлобья за своими питомцами. Опасного оратора прислали Совдепы, эта краля не кричит, не горлом берет, тонко действует, старается затронуть юные сердца. Нет сомнения, что не графских сынков собрал он в своем приюте, ясно каждому и то, что селяне бедняки в Галиции прислушиваются к бунтарским призывам из России. Ох, была бы его воля, он заткнул бы рот этой варшавской пани. А впрочем, пусть говорит, он уверен, что ни один из его питомцев не поддастся на увещания большевистского агитатора. Навсегда останутся они верны государю императору. Пой, Грохульская, рассыпайся за упокой души своей…

Отец Василий поглядел на стенные часы. Кое-кто из воспитанников тоже повернул туда голову. Приближался час расплаты. Сегодня офицеры сдержат слово, расквитаются с большевиками. Отец Василий хохотал в душе над наивными совдеповскими мужами. Где им понять, что одна лишь смерть может вынудить офицера нарушить присягу государю. А заодно он расквитается и с этим бродягой Юрковичем. Ишь, с каким увлечением слушает…

Юркович и в самом деле ловил каждую фразу, каждое слово оратора, уносясь мыслью далеко за Львов, на зеленые Бес- киды, к родным Ольховцам. Затем шепнул Гнездуру:

— Теперь ты понимаешь, к чему стремятся революционеры-большевики?

Гнездур не ответил, он все еще не мог прийти в себя — так перепугал его револьвер Василя. Он не желал слушать оратора: бедные — богатые, правда — неправда — это все пустые слова, они, как мячики, отскакивают от его сознания. Отец Василий говорил, что большевики исчезнут с лица земли, как роса на солнце. Где уж неграмотному мужику либо пролетарию справиться с управлением целой державой. Подобно господу богу на небе, на земле один лишь государь император имеет право на власть. Все остальные — самозванцы, обреченные богом на погибель и кару. В это мгновение Гнездур молил бога лишь об одном — скорее бы уж начиналось то, о чем ему по-дружески шепнул Пучевский (еще бы, в одной комнате с пятнадцатого года живут!). Пучевского нет здесь, он на службе у лидера меньшевиков Киселенко. Как раз в эти минуты меньшевики, призвав себе на помощь офицеров, тайно готовятся к вооруженному выступлению. «К нашему приходу, — передал полковник Дроздов через своего курьера, — чтобы город был очищен от большевиков. В противном случае я не поручусь за шашки своих конников: казенная сталь не разбирается, где большевики, где меньшевики».

Мария Грохульская продолжает говорить. Ей кажется, что она нашла контакт с аудиторией. Слушают ее внимательно. Вон тот белобрысый паренек в бобриковой куртке, который последним вошел в зал, то не сводит с нее глаз, то вдруг нахмурит лоб, то посветлеет лицом, тогда в серых глазах вспыхивают синие зарницы… Грохульская мало того что опытный партийный агитатор, она мать двоих сыновей, неплохой психолог — по лицам этих юношей, по обращенным к ней глазам научилась судить о настроении аудитории. Вон тот, русоволосый, в гимназической форме, не может скрыть своей ненависти, волком, исподлобья смотрит на нее, зато другой, в заднем ряду, застыл на месте, старается не пропустить ни одного слова. И тот, что справа, ближе всех к попу, с явным интересом слушает ее. Да, перед нею далеко не однородная аудитория. Есть, очевидно, здесь такие, что от каждодневных поповских проповедей одичали, прониклись чувством лютой ненависти к своему народу, к прогрессивным идеям, к революции. К подобным выродкам принадлежит, очевидно, и тот, в третьем ряду, что насмешливо, даже с наглецой посматривает на нее, явно пропуская мимо ушей ее слова. Однако же есть и такие, у которых сердца еще не заскорузли в ненависти и шовинизме. На лицо вон того черноглазого парня легла тень глубокой задумчивости, и, может, ее слова вызывали в его сознании тоскливые воспоминания о далекой, покинутой им семье. Пожалуй, революционные лозунги братства и интернациональной дружбы нашли себе добрую почву в его сознании, даром что эту незрелую душу изо дня в день «обрабатывал» своим «словом» отец Василий…

— У меня двое сыновей, — рассказывала юным слушателям Мария, — я люблю их, и они отвечают мне тем же. На досуге я мечтаю о том, как они вырастут и станут моей надежной опорой на старости лет. И какое бы это было горе для меня, если бы нашелся недобрый человек, учитель или духовный наставник, который научил бы моих детей отвергнуть все родное: пренебречь и родным краем, и мною, их матерью! За то, что я не в состоянии одевать их в серебро и золото, что я простая бедная мать, у которой нет поместий.

— Слышал? — спросил шепотом Василь. — Ей-богу, это про тебя, Гнездур.

Гнездур наклонился к Юрковичу и шепнул:

— Ей ответит отец Василий.

Гнездур немного не угадал. Не отец Василий поднял голос протеста против католички, а наиболее верные его питомцы, которых он с весны пятнадцатого года день за днем учил покорству и янычарской преданности престолу.

— Не смей, католичка, оскорблять отца наставника! — кричали одни.

— Не тебе нас учить, ляшка! — вторили им другие.

Но тут вдруг, заглушая этот многоголосый вопль, прозвучал могучий бас черноглазого парня, на котором несколькими минутами раньше остановила свое внимание Грохульская.

— Прошу внимания, господа!

Все стихли, с любопытством повернув головы к чубатому Зеньку. Лесницкий славился не только своим голосом — он числился первым басом в хоре, — но и атлетическим сложением, помериться с ним силой не отваживался в приюте никто.

— Я вот что хочу сказать, господа…

Зенько волновался, ему, видно, нелегко было изложить словами то, что ему пришло в голову против этого большевистского оратора в юбке. Все ждали от него какой-нибудь хлесткой реплики, и больше всех отец Василий. Придерживая на груди крест, он весь вытянулся над столиком, глядя с надеждой на своего питомца, даже рот приоткрыл, — столь велико было его нетерпение. Но услышанное оглушило его куда сильнее, чем если бы висевшее за его спиной тяжелое распятие вдруг сорвалось с гвоздя и ударило его по темени.