— Царь да Колчак нам грамоту шомполами на заднице ох как сильно писали, а что на свете деется, и не знаем! Так что уж давай, сват, подлинные, не торопись…

Но Бегунок не мог говорить «не торопясь и подлиньше». Сбиваясь и повторяясь, все время размахивая перед собой мокрой от пота шапкой, больной, он все чаще кашлял и задыхался, и, когда после очередного приступа одышливо приходил в себя, мужики терпеливо, с уважением молчали.

Бегунок рассказывал мужикам о тяжкой дороге от Славгорода в Москву. О том, как дорога на тыщи верст была разрушена беляками. Об эшелоне и о заводе. О том, как чуть не убил его «паликмахтер». И наконец, как ходил день за днем по Москве, пока не услышал Ленина. И какая нынче она, Москва, голодная да холодная. Живет лишь с одной надеждой на нас, мужиков, об чем говорил и товарищ Ульянов-Ленин, об чем просил рабочих завода сказать мужикам Михаил Иваныч Калинин, а также об чем сейчас просит и он, Савёл Бегунок, своих и чужих мужиков, ежели те желают добра России…

Вопросы да разговоры по этому поводу длились долго. Обессилевший и счастливый Савелий крутил цигарку за цигаркой, а Сергей Малкин, давая ему отдохнуть, дополнял рассказанное другими подробностями, всякий раз сводя свою речь к одному:

— Савелий верно вам говорит, мужики: надо всем сообща. Усадьбу Износкова взять в основу артели… а тут вам есть на что опереться! Дом-пятистенок, чем не контора? А эти его машины? Полный набор! Скотина тоже, если ее не делить, а использовать сообща. Да и земля… эно, сколь десятин по трем заимкам у Износкова было! Хлеб на ней как стена: ух, в это лето выдался урожай! И тут бы я так сказал, мужики, — во время одной из сходок решил он высказать впрямую то, о чем они с Грачевым и Бегунком говорили между собою уже не раз: — От лица уездной власти, а также с согласия сознательных сельчан, с коими приходилось мне до этого говорить, я бы просил вас не поскупиться в нынешний год. Как вы знаете, засуха там, в России. От голода люди тыщами гибнут в губерниях, что по Волге: засуха все пожгла, колосочка не уродилось. Так неужто вы поскупитесь Износковым хлебом? У вас у каждого на год хватит, а тем, какие на Волге? С голоду пухнут. Прошу вас о братском, святом приговоре: весь хлеб с Износковых заимок, весь целиком, отослать в Москву, товарищу Ленину. Мы, рабочие, уберем его нашими же машинами — и в Москву. Согласны с этим, товарищи мужики?..

В толпе зашумели. Кое-где недовольно, со злостью: по расчетам уездной «тройки» и без того выходило, что за каждого из приехавших в эшелоне полагалось отчислить из урожая в фонд государства по 35 пудов муки за взрослого рабочего, 25 пудов — за женщину-работницу и 15 пудов — за подручного подростка. Кроме того, лично проработавшему в крестьянском хозяйстве следовало без вмешательства упродкома выдать 10 пудов муки…

Но тут неожиданно выступил редко подающий голос на сходках, уважаемый в селе старый Петро Белаш.

— Кабы такие пуды шли этим ребятам, — он кивнул в сторону Малкина, — тогда бы, может, оно и было нам не с руки. Многовато, проще сказать. Однако если каждый приезжий получит десять пудов, а остальной наш сибирский хлебушко пойдет в сусеки Советской власти для всенародного прокормления, особо же голодающим… то тут чего уж? Верно ведь, мужики? Все мы слыхали, об чем рассказывал Бегунок про московскую голодуху. А теперь еще и на Волге. И раз уж дошло там до края, а хлеб Износкова вроде как даровой, тут надо и нам, мужики, идти на подмогу. Не токо Износковый отослать, но дать и тот фунт, который просят с каждого пуда. Я отдам два… Зря врать не будем: есть у нас хлебушко, и в Мануйлове есть, и в Знаменке, и по всей по степи. Без него не останемся, что уж. А у приезжих машины. Мне, к примеру, они ни к чему: свои на ходу. А у кого нету? У Грачева или у Бегунка? Притом учтите, какая у нас погода: нынче солнце, а завтра как понесет, как завихрит, как заладит непогодь на неделю… сгибнет все на корню, убрать не успеешь. Потому-то помощь этих приезжих, считай, дороже хлеба, какой остался на десятинах Износкова. Зря тут спорить не надо, а прямо принять приговор — и все…

В тот день на сходке была принята зачитанная Агафоном Грачевым резолюция:

«Мы, трудящие крестьяне села Мануйлова, заслушав товарища Малкина о задачах трудящих крестьян Сибири перед трудящим крестьянством России, о постигшем их голоде от нового неурожая, единогласно приговариваем:

1) Износковый урожай — отослать в Москву.

2) Каждый из нас с полной душой отчислит фунт с пуда в пользу неурожайных губерний России, а также выполнит свой трудовой долг по сдаче хлеба рабоче-крестьянской Советской власти.

3) Видя, что гидра контрреволюции не дремлет, вроде Васьки Сточного, а мировой капитал нажимает на всех трудящих, чтобы не дать революции ходу, мы приговариваем напрячь наши силы в борьбе, для чего обоюдно согласны для соединения всех сознательных в трудовую артель под названием „Знамя труда“.

4) Машины для этого есть, а коней Износкова привести обратно со всех дворов. Об скотине пока подумать…

Да здравствует мировая революция!

Да здравствует союз трудящих крестьян с боевым рабочим классом России!

Да здравствует „Знамя Труда!“».

Антошка Головин вместе с веселым парнем Матвеем Вавиловым все эти дни работал у Белаша. Они понемногу подкашивали на сухих уклонах созревающие ячмень и овес, по очереди дежурили на баштане на острове рядом с Мануйловом, где из года в год вызревали арбузы, дыни и тыквы большинства сельчан, заготовляли сено для четырех лошадей и двух коров Белаша (после гибели сына в боях с Колчаком и совсем недавней смерти снохи от тифа, тот все еще продолжал вести хозяйство в прежнем объеме) и либо ночевали в степи, либо за полночь возвращались в село на огромном рыдване «о два коня».

Навитое на громоздкую повозку сено высилось как гора. Притянутое веревками к передку и задку рыдвана, гнетó из толстой жердины не давало сену валиться и рассыпаться. Оно плыло над пыльной дорогой легко и ровно, а над ним и вокруг него — незримо колыхалось душистое облако запахов от высушенной солнцем степной травы, разогретой земли — ароматы спелого лета.

Еду им готовила Устя.

Бойкая, хлопотливая девчонка явно была довольна появлением в осиротевшем дядином доме двух парней. Все делала с удовольствием, споро. И когда бы они ни вернулись в село, на столе обязательно оказывались наваристые щи, жареная картошка с соленой свининой или бараниной, шанежки, свежий ситный.

Мотька Вавилов чаще всего после ужина уходил в село «побалакать с ребятами». Старого Белаша тоже нередко тянуло к бывшему износковскому подворью, где от зари до зари не прекращалась работа, велись очень важные для него разговоры рабочих с мануйловцами. Антошка с Устей оставались вдвоем. Несколько раз девчонка просила Антошку слазить с ней в погреб или сходить в омшаник, и он поражался в душе тому, сколько добра накоплено там. В погребе и омшанике стояли бочонки с медом, смальцем и топленым маслом. На крючьях висели окорока и самодельные колбасы, стояли мешки с семечками и горохом, бочки с квашеной капустой, солеными арбузами и огурцами. Штабелями, высились мешки с крупой и мукой.

Куда это все Белашу? Взял бы да роздал тем из мануйловцев, кто победнее. А лучше — отправил бы все в Москву. Ведь мужик он хороший, не жадный, всего все равно не съесть…

Как-то он сказал об этом Усте. Девчонка подумала, пожала плечиками:

— Пусть сохраняются, раз его. Другие сами себе добудут…

Антошка явно нравился ей. С каждым днем она все заметнее выказывала эту свою симпатию — и суетливой заботливостью, желанием побыть с ним рядом, поговорить, посмеяться над его почти белыми волосами, торчавшими во все стороны над круглым мальчишеским лицом, как повернутая к солнцу в полдень «тарелка» спелого подсолнуха.

А однажды вечером в субботу, когда все вымылись после трудной недели в бане и Антошка направился ночевать на сеновал, хотя ночами было уже прохладно, она окликнула его со своей набитой сеном телеги.