До мельчайших подробностей помнил он и тот мучительно-стыдный, воистину крестный путь, который пришлось преодолеть потом из Кубани до Подмосковья с документами якобы возвращающегося домой после разгрома белых красноармейца Теплова. В завшивевшей, провонявшей солдатским потом и кровью шинели, с якобы раненой головой, туго забинтованной грязной тряпкой, среди дымящих махоркой, митингующих на каждой станции красноармейцев, он молча добрался наконец до Москвы. Вернее — до узловой подмосковной станции Люберцы, недалеко от которой, в дачном поселке Малаховка, на берегу живописной речушки, стояло унаследованное еще отцом от деда именье Сиреневка. Здесь он надеялся застать кого-нибудь из родных, связь с которыми оборвалась роковой для России осенью семнадцатого года, когда он был на Юго-Западном фронте: в те времена было не до переписки с родными…

И вот оказалось, что никого из родных — ни отца с матерью, ни сестер — в Сиреневке уже нет. Вместо них там разместился интернат бездомной, шумной и веселой, как все эти красные, рабочей босоты. Новая власть дала им пять лошадей, среди которых Терехов сразу узнал и двух любимцев отца. Пленный словак — крупный рыжеволосый мужик с мясистым лицом («как видно, местные мужики еще не вернулись с фронта, — отметил про себя Терехов, — поэтому вместо них в хозяйство взят пленный!») — учил ребят ухаживать за лошадьми, обрабатывать землю. А в тот декабрьский день, когда штабс-капитан с замирающим сердцем обошел свою прежнюю усадьбу, потом побеседовал и со словаком — спокойным, довольным своей судьбой светловолосым здоровяком, — кое-как одетые подростки выбирали из конюшни навоз, возились возле заляпанных им саней, запряженных тереховским рысаком. На вопрос: «А нет ли здесь кого-нибудь из бывших хозяев?» — краснощекие мальчишки с девчонками дружным хором ответили, что бывшие хозяева Сиреневки удрали к капиталистам и что теперь хозяева тут — они…

К счастью, на одной из богатых дач (для Терехова было открытием, что по решению большевистского правительства дачные владения не подлежали конфискации у их бывших хозяев) нашелся знакомый инженер, работавший теперь в каком-то наркомате. Он посоветовал, а потом и помог временно скрыться в Николо-Угрешском монастыре, настоятель которого, а еще больше митрополит Макарий, перебравшийся туда из Москвы до лучших времен, оказались людьми «в высшей степени интеллигентными», понимающими что к чему. Вместе с ненавидящим большевиков патриархом Тихоном митрополит делал все, чтобы отвратить верующих от большевистской заразы, был главой тайного церковного общества, связанного в Москве и Петрограде со светской подпольной организацией, готовившей к лету двадцать первого года решающее восстание.

Провал Кронштадтского мятежа научил их многому, и теперь «помазанные на подвиг» заговорщики занимались подготовкой сокрушительного удара не только сами, не только с готовыми на все боевиками, но и с массами верующих — через листовки, поповские проповеди, беседы «христовых невест» в деревнях и квартирах горожан.

Нетерпеливому штабс-капитану этого было мало. Возня с листовками показалась ничтожной, а жить в монастыре среди ленивых, тупых монахов на положении смиренного послушника вскоре стало просто невыносимым: хотелось большого, настоящего дела. История с избиением четырех сопливых мальчишек из местного исполкома (так он про себя называл друзей Миши Вострикова) лишь ускорила это решение: монастырь вдруг оказался «под обстрелом» двух строгих комиссий. Но как оказалось, это произошло совсем по другой причине: всезнающий Бублеев рассказывал, что на днях милицией был задержан курьер Московской синодальной канцелярии с пачкой отпечатанных в типографии антисоветских листовок. Среди них — очередное обращение патриарха Тихона к верующим с призывом «не допускать безбожных большевиков к святым церковным ценностям», «вставать силой на силу против безбожного большевизма». Облаченный в скромную гражданскую одежду, курьер не то направлялся куда-то с этими листовками, не то приехал с ними в Москву, но по дороге неумеренно хватил самогона в притоне на Домниковке, поскандалил, потом подрался с милицейским патрулем. При обыске в его сумке и были найдены листовки. Ими, по утверждению Бублеева, занимался сам Дзержинский. Теперь вместо монахов в монастыре будет создана детская трудовая коммуна…

Терехову представилась родная Сиреневка: веселые лица мальчишек и девчонок из школьного интерната… любимый жеребец отца по кличке Ляруа, запряженный не в изящный двухместный экипаж, в котором отец ездил летом даже в Москву, а в загруженные навозом сани… Представил, как такие же веселые мальчишки из простонародья теперь займут монастырь, и вселит их сюда Дзержинский… Представил — и сердце больно сжалось от злобы: значит, надо бежать и отсюда.

Бежать, бежать…

Но куда?

После разгрома Врангеля и состоявшейся наконец, хотя и временной, зыбкой, но все же официальной договоренности о мире между большевиками и паном Пилсудским, пробираться на юг и запад не было смысла: перспектив для борьбы там не стало.

Вернее всего — Сибирь.

То, что поднятый в начале этого года мятеж генерала Белова не удался, Терехова не пугало: он ни минуты не сомневался, что на вольных просторах богатой Сибири и после подавления этого мятежа осталось в подполье и будет упорно готовиться к новому, еще более подготовленному восстанию немало других подлинно патриотических сил, до конца верных если не царскому, то веками установившемуся в России порядку тех, кто владел и должен владеть всеми богатствами, кто сосредоточил в своих руках государственную власть и вел Отчизну к всемирной славе…

Значит, надо туда. И какая удача, — раздумывал он теперь, — что именно в те места направляется эшелон. Доехать в нем до Омска или Ново-Николаевска, незаметно исчезнуть из пролетарской теплушки, пойти по адресам, которые, как оказалось, имелись у господина Гартхена благодаря расторопности его экспедиторов и контролеров, разъезжающих по стране в связи с нередкими (а иногда и нарочно спровоцированными) рекламациями с мест на неисправность машин, связаться с надежными людьми и на время снова уйти в подполье, чтобы затем подготовиться наконец для решающего удара.

Эти мысли приносили Терехову успокоение, укрепляли веру в конечный успех. С ними легче было переносить и унизительное положение «прислуживающего большевикам». Постепенно он даже стал привыкать к этому положению, выработал в себе необходимое для «великого и святого дела» терпение, когда вдруг в один из солнечных дней все это едва не разлетелось вдребезги: на завод опять приехал — теперь уже с напутственными словами — председатель ВЦИК Михаил Иванович Калинин…

Об этом Терехов узнал позже всех — от Бублеева, когда вдруг не вовремя взревел заводской гудок и сразу же привычный однотонный шум цехов как-то устало рассыпался и затих.

— Ихний «президент» приехал! — с кривой усмешкой на грубом костистом лице сообщил Бублеев, вернувшийся из конторы, куда вызывал его Гартхен. — Их «Всероссийский староста». Будут митинговать…

И выругался.

Все в Терехове вдруг дрогнуло и напряглось: «А что, если?.. Какой превосходный случай…»

Свой заветный маленький браунинг в карманной замшевой кобуре, подаренный отцом еще в те годы, когда Терехов был гимназистом, штабс-капитан в первый же день появления на заводе спрятал в темном углу складского сарая: держать оружие при себе он боялся. Это была единственная и самая дорогая вещь, которую он сумел сберечь в эти страшные, сумасшедшие годы. Она была и сладким напоминанием о доме, о прежней жизни. Она же в горькие минуты питала мысли о мести тем, кто посмел посягнуть на его счастливое прошлое и все настойчивее отнимает надежды на будущее. Но она же, эта заветная вещь, могла стать и его спасительницей от позора на тот безысходный случай, если он вдруг окажется в руках врагов и для него, гордого русского офицера, останется единственный выход — пустить пулю в лоб…

Он берег этот браунинг для себя. Но вот — на завод приехал их «Всероссийский староста», президент нищеты. Не пришел ли час мести?