— Да и на что надеяться эшелону в пути, если сразу за Волгой, а тем более за Уралом, белые, отступая, взрывали вокзалы и водокачки, мосты и депо, сжигали составы и выводили из строя все, что могло быть использовано Советами? — озабоченно прикидывал Веритеев на заседаниях штаба. — Товарищ Ленин правильно говорит: «Надеяться надо прежде всего на самих себя. Ко всему подготовиться загодя, здесь, на месте…»

Нечего было и думать, в частности, о том, чтобы менять паровоз и паровозные бригады в пути. При катастрофическом положении железнодорожного транспорта — на всех дорогах страны не было ни одного хоть в какой-то степени лишнего локомотива — добыть такой локомотив, а затем собственными силами поставить его на колеса — немыслимая задача…

И тут Веритееву повезло.

Боевой заводской отряд, командиром которого он был в декабре 1905 года, входил тогда в головную дружину Московско-Казанской железной дороги. Душой дружины был машинист Ухтомский. На сформированном им специальном поезде дружинники наводили революционный порядок в стокилометровой зоне между Москвой и станциями Голутвин и Гжель. Несколько раз они пытались внезапным налетом захватить и Казанский вокзал. Жили в поезде на казарменном положении, сроднились друг с другом. И у тех, кто после 1905 года остался в живых, эта кровная связь сохранилась навечно. Одним из друзей Веритеева по дружине Ухтомского оказался бывший помощник паровозного машиниста Сергей Никаноров, ставший теперь ответственным работником Наркомпути. Он свел его с заместителем наркома Фоминым, тот в свою очередь открыл «зеленую улицу» для поисков паровоза и пригодных для дальней дороги товарных вагонов.

— Поищите, — устало сказал Веритееву начальник Московской сортировочной станции, внимательно изучив бумагу из наркомата. — На путях у нас столько за эти годы наставлено, что сам черт не разберет. Заниматься подбором товарняка для вашего эшелона у меня некому. Что сами отыщете, то и ваше…

И в то время, как Сергей Никаноров вместе с согласившимся повести эшелон в Сибирь и обратно машинистом Никитиным взяли на себя заботы о паровозе, а дорожники Перовских мастерских — в ударном порядке поставить его на колеса, — трое комсомольцев — Антон Головин, Гриня Шустиков и Родик Цветков, гордые тем, что на все время поездки Веритеев назначил их своими связными, «адъютантами» штаба, — во главе с членом штаба слесарем-сборщиком Фомой Копыловым стали день за днем, как охотники за красным зверем, рыскать по заставленным вагонами запасным путям Сортировочной.

Ребята не меньше недели тщательно осматривали, обстукивали, помечали мелом обшарпанные, замусоренные теплушки, пока не набралось необходимое количество более или менее пригодных. Когда их перегонят в поселок на запасную заводскую ветку, каждая из теплушек будет еще более тщательно проверена, выскоблена, а затем починена — сделана почти заново: жить в них придется не только в пути, но и в безлюдной степи на глухих полустанках, в жару и в холод. Надо все сделать так, чтобы каждая из теплушек стала надежным домом для тех, кто войдет в нее в день отъезда и в ней же потом вернется в родной поселок…

Некоторое время вместе с ребятами поиском вагонов добровольно занимался и Филька Тимохин. После исключения из комсомола за кражу новиковского ремня Веритеев не включил его ни в число «адъютантов» штаба, ни в группу поиска вагонов. Тем не менее парень с видом незаслуженно пострадавшего человека сам в первый же свободный от работы день увязался за друзьями на Сортировочную. Вначале он плелся за ребятами сзади, делая все, чтобы вызвать к себе сочувствие: «Глядите, что вы сделали с человеком, — было написано на его унылом лице. — А еще считается, что друзья. И из- за чего? Из-за какого-то там буржуя… Ремень у него стащил… Ну и что?» Но это не помогало: ребята вместе с усатым Фомой Копыловым были так поглощены поисками теплушек, так самозабвенно рыскали по забитым составами путям, что им было вовсе не до жалости к Фильке. Да и самому «Епиходычу» этой вынужденной унылости хватило ненадолго.

Без особого интереса ныряя вслед за приятелями под разномастные вагоны, он неожиданно наткнулся на нарядный состав из желтых спальных вагонов.

— Господские… ишь ты!

Толкнул от скуки одну из дверей — оказалась незапертой. Вошел в салон — и поразился: вот красота! Не привычные деревянные скамейки, а мягкие диваны, обитые шелковистым узорчато-тканым плюшем.

— Ездили же баре, туды их сюды! — не удержался от брани Филька. — Одно и сказать: буржуи!

Он с любопытством и одновременно не то со злостью на богачей, не то с завистью к ним пощупал сверкающий плюш грязными, как всегда, но цепкими пальцами. Поковырял обшивку в углу черным ногтем. Присел на диван, покачался.

— Мягко-то как! Ну-ну! Богато, сволочи, жили! Жили, да сплыли, — решил он со злым удовлетворением. — Теперь такие вагоны нам ни к чему: рабочий человек, он и в обыкновенных вполне проедет. А этой штукой если обить, например, табуретку или обшить сенник, на котором сплю… вот будет клёво!

Он вновь покорябал пальцем сверкающий плюш. И едва не подпрыгнул от вдруг озарившей мысли:

— Хо! Лучше всего повезти эту штуку в Сибирь! За каждый аршин чалдонки дадут по мешку крупчатки…

До этого дня его все чаще сухотила унылая мысль: с чем ехать в Сибирь? Надежды на новиковский ремень окончательно рухнули в тартарары в тот день, когда строгий Миша Востриков в поисках украденных дров заглянул и к Фильке («проверять надо всех, в том числе и себя!»). Заглянул — и в сенях «застукал» мешок с остатками ремня, а во дворе — дрова, украденные Клавкой.

Дрова отвезли в исполком. Ремень — тоже. И за него — исключили Фильку из комсомола. А кроме ремня, других вещей для обмена в Сибири попросту не осталось: все, что могло сгодиться для этого, давно уплыло на местный базарчик в обмен на хлеб и конскую колбасу.

Единственное, что пока оставалось в запасе, были бабкины крестики. Но Филька лишь позже, уже в пути, узнал их великую цену, а в эти весенние дни, собираясь в дорогу, они показались ему ненужными, хотя и забавными пустяками: ну что они, крестики? Хотя, конечно, может, и пригодятся, все равно зря валялись у бабки Ефимьи в ее сундуке…

К этому сундуку влекло Фильку с детства, и в прошлом не раз после долгих, настойчивых уговоров строгая бабка позволяла ему в добрую минуту заглянуть в заветный сундук. Повернувшись к внуку спиной, задрав тяжелую черную юбку, она неведомо откуда извлекала большой медный ключ, вставляла его в замочную скважину, несколько раз поворачивала и, когда раздавался торжественный звон пружин, поднимала окованную железом крышку.

В сундуке пахло ладаном и какими-то пряными травами — чем-то нездешним, влекущим, исполненным тайны. Потом начиналось неторопливое, тоже по-своему таинственное рассматривание вещей. Кроме бабкиной праздничной одежды, справленной, похоже, еще в молодые годы да так и не изношенной до старости, здесь были ее пожелтевшие от времени венчальные свечи, засохшая пальмовая ветка, привезенная старухой из паломничества «ко гробу господню», несколько крупных деревянных крестиков «из святого ерусалимского кипарисия», затертый кусочек бархата из Николо-Угрешского монастыря от какой-то «святыни, коей цены нет», каменной крепости просвирка величиною с детскую голову и многое в этом роде.

— Сожру хоть просвирку! — решил в тот день вечно голодный Филька, ожесточившись на всех после исключения из комсомола. — Зачем она бабке?

К его удивлению, сундук оказался незапертым. Видно, бабка куда-то заторопилась. А вернее всего, по старческому скудоумию своему, как с ухмылкой подумал Филька, просто забыла запереть свою самую драгоценную вещь. Массивный старинный ключ торчал в скважине открыто.

Заглянув во все углы старенького холодного дома и убедившись, что бабка, похоже, отправилась в церковь, парень открыл сундук. На него привычно пахнуло с детства знакомым волнующим запахом ладана и чего-то еще, что и в детстве, и теперь почему-то волновало и притягивало к себе. Но внюхиваться в эти запахи сейчас у парня не было времени: до возвращения бабки надо найти хоть что-нибудь подходящее для еды. Вначале он аккуратно переложил справа налево бабкины праздничные платки да юбки, сунул руку на самое дно. Осторожно пошарив, нащупал каменный колобок знакомой просвирки, вынул его, понюхал, потом лизнул — и сунул в карман: «Бабка об этой просвирке небось давно уж забыла, искать не станет. А если и хватится — мыши, мол, съели! — подумал он, ухмыльнувшись. — С мышей взятки гладки!»