Изменить стиль страницы

На корабле росло беспокойство: шлюпка растворилась во мраке, канула как в бездну. Минул час. Минуло полтора. Наконец кто-то из сигнальщиков не зря о них говорят, что ночью лучше совы видят! — крикнул:

— Плывут!

Подняли шлюпку на борт, обступили Захарова, осветили влажный лист с неровной линией проверенного и отвехованного фарватера. Двадцатиоднофутовая осадка «Авроры» надежно обеспечивалась.

— Теперь крыть нечем! — сказал Белышев.

…Командира разыскали в кормовом салоне. Никто из офицеров не спал. Эриксон взял захаровский листок, скользнул по нему взглядом и возвратил Белышеву:

— Ночные промеры… — Покачал головой: — Нет, крейсер в Неву выводить не буду…

Над Петроградом простерся вечер. На «Авроре» уже знали, что отбоя ко сну не будет. На Франко-русском заводе командиры боевых десятков проводили перекличку.

В гулкой тишине полупустынных улиц слышались шаги красногвардейских патрулей. Они замирали в глухих переулках, и люди с повязками на руках и винтовками за спинами, как призраки, исчезали в густой темени осеннего вечера.

В Васильевском, Нарвском, 1-м и 2-м Городских районах шли собрания большевиков. В повестке дня был один вопрос — вооруженное восстание.

В жилых домах в этот вечер постели не расстилали. Кое-где горел свет. В большинстве окон свет не зажигали. Люди чего-то ждали. Одни — со страхом. Другие — с надеждой.

Из 41-й квартиры на Сердобольской, 1/92, вышла женщина. Частые шаги раздавались в полумраке. Она спешила. Там, где мерцали блеклые, матовые фонари, свет на мгновение выхватил из мглы замкнуто-сосредоточенное лицо. И снова шаги — напряженные, торопящиеся.

Тщательно спрятанный, вчетверо сложенный шершавый листок бумаги, как уголек, то согревал, то обжигал ее кожу. Слыша встречные шаги, угадав в сумраке фигуры юнкеров, она чувствовала, как огненный комок подкатывается к сердцу.

Скорее, скорее! Мимо темных, как скалы, домов, мимо опасных перекрестков, с тревожно светящимися фонарями, скорее туда, в Выборгский комитет.

Она знала слово в слово, что написано в этом листке: «Товарищи!

Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно.

Изо всех сил убеждаю товарищей, что теперь все висит на волоске, что на очереди стоят вопросы, которые не совещаниями решаются, не съездами (хотя бы даже съездами Советов), а исключительно народами, массой, борьбой вооруженных масс.

…Надо, во что бы то ни стало, сегодня вечером, сегодня ночью арестовать правительство, обезоружив (победив, если будут сопротивляться) юнкеров и т. д.

Нельзя ждать!! Можно потерять все!!

…История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все.

…Правительство колеблется. Надо добить его во что бы то ни стало!

Промедление в выступлении смерти подобно».

Одинокая женщина шла вечерним Петроградом. К 23 часам ей надо вернуться с ответом. А тем временем в 41-й квартире на Сердобольской, 1/92, коренастый, невысокий человек мерно вышагивал от стены до стены, останавливался и прислушивался. Его напряженная собранность выдавала крайнее нетерпение. Порою он останавливался, поправлял сдвинувшийся парик и продолжал ходить.

Наконец он услышал на лестнице шаги. Нет, она не могла вернуться так быстро. Он мгновенно подумал о втором окне в столовой, которое открыто — он днем проверил это, — и оттуда по водосточной трубе можно спуститься во двор и нырнуть в лаз в дощатом заборе…

Два коротких, отрывистых звонка: «Свои!»

Порывисто отворяет дверь. Это — Эйно Рахья. Он учащенно дышит. Спешил. Пальто набухло вечерней влагой.

Новости не успокаивают: Керенский хочет развести все мосты, разобщить рабочих, громить районы по одному…

— Едем в Смольный!

Эйно Рахья пытается отговаривать: дорога опасна. Очень опасна. На улицах усилены патрули.

— Едем в Смольный!

Решение твердое и безоговорочное. В кармане — удостоверение на имя рабочего Сестрорецкого оружейного завода Константина Петровича Иванова. Нашлась и какая-то завалящая кепчонка, и повязка легла на щеку — поди разбери, кто это!

В квартире на столе оставлена записка: «Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил. До свидания…»

Настороженно-тревожны вымершие улицы. Тревожен мрак. И тревожен свет.

Идут двое. У одного — руки в карманах. В каждом кармане — по револьверу. Пальцы согрели пупырчатую сталь рукоятки. Второй, временами поправляя повязку, ступает упруго и быстро.

А вот и трамвай. Он почти безлюден. На задней площадке прицепного вагона тряско и сумеречно.

И опять пешком — через Литейный мост, по Литейному проспекту, по Шпалерной.

Навстречу — конные юнкера. Крупы откормленных коней лоснятся в полусвете. Зычная команда: «Стой! Пропуска!»

Эйно Рахья успел шепнуть: уходите. А сам не вынимает из карманов рук. Два револьвера. Две смерти. Но нельзя поднимать шум. Отругивается: «Какие пропуска? Никто о них не знает!»

Юнкер плетью стегнул коня: не пререкаться же с этим бродягой до рассвета!..

Двое идут по темному Петрограду. Роковая опасность идет рядом. Один думает: «Я должен уберечь и защитить его любой ценой». Другой: «Промедление смерти подобно. Нельзя ждать!!! Можно потерять все!..»

Смольный слепит огнями, клокочет многолюдьем. На втором этаже коренастый человек снимает кепку, снимает парик. Больше не надо быть Константином Петровичем Ивановым. И по длинным коридорам особняка, по прокуренным комнатам сквозь неумолчный перестук «ундервудов», сквозь человеческое многоголосье, сквозь топот бесчисленных ног проносится стремительное, как дуновение ветра:

— Ленин в Смольном!

И вот он уже окружен товарищами и соратниками, и все нити развертывающихся событий — в его руках. Это означает, что пущена «машина восстания на полный ход».

А ночь — темная, осенняя, глухая — дышит стылой сыростью, нависает над бессонным городом, плывет над Зимним, где, пройдя на чердак, в потайную радиостанцию, командующий Петроградским военным округом полковник Полковников докладывал в ставку:

«…положение в Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не выполняются. Юнкера сдают караулы без сопротивления. Казаки, несмотря на ряд приказаний, до сих пор из своих казарм не выступили.

Сознавая всю ответственность перед страной, доношу, что Временное правительство подвергается опасности потерять власть, причем нет никаких гарантий, что не будет попыток к захвату Временного правительства…»

Невероятно быстро и невероятно медленно движется время. Во мраке все, даже Нева, кажется застывшим, и лишь «Аврора» — в сигнальных огнях, и трубы ее вместе с дымом выбрасывают снопы искр, и лейтенант Эриксон отчетливо слышит за дверью каюты тяжелые шаги часового.

«Аврора» содрогалась. Работали мощные машины. Винты выбрасывали из-под кормы пенные потоки. Вода завихрялась и клокотала.

Белышев и Захаров стояли в ходовой рубке. Рулевой Алексей Аникеев занял место у штурвала. Захаров нервничал, покусывая губу. На ней проступила кровь.

— Нам бы отойти от стенки, а там не страшно, комиссар, — сказал он.

Толчки машин, сотрясавшие корпус корабля, словно прокатывались по телу Белышева. Всем существом он почувствовал: ожила громада крейсера — дышит, пульсирует, вздрагивает от нетерпения.

Напряжение последних минут вытеснило тревогу. Еще четверть часа назад могла разыграться трагедия. Команда, узнав, что Эриксон отказался вести корабль, забурлила. Вспыхнувший как порох Сергей Бабин оказался тут как тут:

— Довольно нянчиться! За борт контру!

Он увлек за собой десяток горячих голов и наверняка натворил бы бед, если бы не леденящий окрик Куркова. Белышев, не мешкая ни секунды, поставил у офицерского салона часовых…

Палубы дрожали, как в ознобе. Впереди простиралась ночная муть, плотная и тревожная.