Тупая безучастность овладела Поповым. Нога ныла все глуше, все отрешеннее, будто и не его нога, а чужая. Мучительнее переносилась жажда, сухой язык касался растрескавшихся губ, не освежая их.
Ночью мерещилось бульканье воды. Проваливаясь в не-долгий и беспокойный сон, он видел воду и слышал ее плеск. То ударяли по воде весла шестерки, то он в скафандре опускался в синюю глубину. Удивленные рыбы проплывали рядом, выпучив круглые и недобрые глаза.
Даже во сне он делал глотательные движения и тянулся ртом к руке, держащей ковш воды, а просыпаясь, чувствовал, что им овладевает безумие.
Опять в щели заструился свет. Сколько времени они в дороге? Он потерял счет, сбился, череда монотонно-похожих дней как бы погрузила его на дно серой, безысходно-глубокой ямы.
Сосед скончался. Тогда, накануне, он был еще жив. А утром по лицу пробежала судорога, он захрипел и, откинув голову; открыл рот.
На станциях, сколько ни прислушивались, русская речь не доносилась. Наконец эшелон куда-то прибыл, расколотили двери и начали выгружать раненых и мертвых. Мертвых бросали в огромный прицеп, полуживых сгружали в кузов грузовика.
Вокзал, крытый черепицей, с кирпичной башенкой в центре, с непонятными готическими буквами над фасадом, был почти пуст. Шел дождь. Раненые пересохшими ртами ловили дождинки.
Их выгрузили в концлагере, километрах в пяти от станции. В глубине лагеря темнели мрачные бараки. Эти бараки были перегружены или предназначались для других. Вновь привезенных выгрузили на голую землю, без единого кустика, без построек, без навеса от дождя. Вокруг — ряды густой проволоки, настолько густой, что и воробью не пролететь.
Попова поразило: все это просторное поле было изрыто лунками. Он пополз. В лунке, прикрытой шинелью, оказался мертвец. В другой лежал раненый. От него узнал: кормить не будут. И воды не дадут. Не надейся. Протянешь день или два — куда-нибудь определят. Кого в барак переведут. Кого, говорят, в госпиталь…
Решил рыть лунку. Земля была нетвердая. Приспособил для этого пряжку от ремня. Работал небыстро, уставал. Томила жажда. Днем появился офицер. Что уж он высматривал или выискивал на этом унылом поле — неизвестно, шел медленно, высоко держа голову и важно неся на черной повязке согнутую руку.
Какая нечистая дернула Попова за язык — он и сам не мог объяснить, но в тот момент, когда офицер поравнялся с ним, вырвалось из тайников детской памяти злополучное слово «Wasser». Офицер остановился, неохотно наклонил голову, разглядывая, кто это там, внизу, на земле, поверженный, смеет к нему обращаться. Здоровой рукой вынул из кобуры парабеллум.
Глаза смотрели в глаза. Офицер целился Попову в переносицу. Холодок смерти коснулся лба. Сами собой смежились ресницы. Предчувствие выстрела раскололо череп.
Офицер не выстрелил.
А на следующее утро на поле въехали три огромных черных фургона, похожие на сдвоенные или строенные автобусы, неуклюжие, брюхатые, глухие, без единого окна.
Офицер в мегафон объявил: «Нуждающиеся в медицинской помощи грузитесь!»
Серое поле зашевелилось, пришло в движение. Из лунок, стряхнув оцепенение, поползли люди к черным фургонам.
Пополз и Попов. Апатия, бессилие, обреченность — все отступило перед жаждой жизни. Слева, справа, тяжело дыша, поминутно замирая, чтобы передохнуть и набраться сил, волокли тела люди, лишь бы поскорее выбраться из этих могильных лунок.
Попов накануне разглядывал свою ногу. Оборвав нижние края тельняшки, он стянул раны. Запах гноя и тлена ударил в нос. Нога посинела.
Пузатые фургоны казались спасением. Метрах в ста от цели, вконец обессилев, Попов уткнулся в землю. Руки дрожали. Из горла вырывались хрипы. Наступал предел его возможностей. И все-таки, превозмогая себя, он пополз.
Было совсем близко. Слышалось урчание моторов. В кабине ближайшего фургона шофер ковырял в зубах зубочисткой.
Неизвестный окликнул:
— Морячок, стой! На тот свет спешишь?!
Он не полз, а сидел, и следов ранения на нем не было.
Попов хотел ответить — не хватило силы, повел пересохшими губами:
— Нога.
Незнакомый кивнул в сторону барака:
— Есть у нас лекарь. Поможет. А там сожгут…
Позднее он узнал: обессиленных отвозили в черных фургонах в крематорий. А в бараке русский фельдшер, тоже из пленных, оказывал товарищам медицинскую помощь.
Медикаментов почти не выделяли: бумажные бинты, йод. Вместо скальпеля пользовался хорошо прокаленным на огне перочинным ножом.
Попов лег на сколоченный из досок самодельный стол. Возле стола стоял ящик, из которого торчали отпиленные ноги.
— Кричи, — сказал фельдшер. — Легче будет.
Он кричал, пока мог кричать, стонал, пока мог стонать, потом трясся в ознобе на нарах, сгорал в жару температуры. Он выжил.
В ранах копошились черви, от зуда не избавляло ничто — хотелось повеситься, броситься под колеса машины, но он не повесился и не бросился под колеса…
Зимой его свалил тиф. Перед отправкой в тифозный барак раздели донага, вывели на снег и, обливая кипятком, драили шваброй.
Тифозный барак походил на морг. На нарах костенели трупы.
Он выжил.
Поздней осенью 1944 года, когда к Пруссии приблизился фронт, Александр Попов бежал из лагеря…
Человеческая память — это вторая жизнь героя. Жизнь долгая. Ей тесны календари. Ее продолжают новые поколения.
Следопыты бывшего Дудергофа — ныне поселка Можайского — разыскали матроса с «Авроры» Александра Попова. Ему было чуть больше тридцати, когда он вернулся с войны. Он еще прихрамывал. На груди его был орден Славы, полученный под Берлином. А на голове — ни одной темной пряди. Он был бел как лунь…
На уроках мужества в школе о Попове рассказывают были, похожие на легенды.
На уроках мужества рассказывают о беспримерной храбрости Алексея Смаглия, о подвиге Александра Антонова…
По крупице накапливался материал о моряках-артиллеристах батареи «А». Среди пионеров этой темы были научный сотрудник крейсера-музея И. Батарин, офицер-балтиец К. Грищинский, директор можайской школы-десятилетки Е. Зуборовский, энтузиастка поисковой работы учительница Н. Хямяляйнен. Теперь не сотни, а тысячи и десятки тысяч людей приезжают на Воронью гору, чтобы осмотреть позиции знаменитых авроровских орудий, защитивших Ленинград. И скоро скромный памятник комендорам, созданный их юными наследниками, перерастет в мемориал, в артиллерийском дворике каждой из девяти пушек батареи «А» подымется стела с именами непобежденных…
Человеческая память — вторая жизнь героя. Уже никогда не взойдет на борт «Авроры» ее первый комиссар Александр Белышев, но его голос, сохраненный для грядущего, звучит в корабельном музее; никогда не станет у баковой пушки крейсера комендор Евдоким Огнев, но люди со всех концов света ежедневно стоят у его пушки…
Однажды, многие годы молчавшая, погруженная в музейный покой, ожила радиорубка «Авроры». Было решено в канун 60-летия Октября передать из рубки ленинское воззвание «К гражданам России!».
К передатчику сел ленинградский радист Александр Иванович Сазонов. Соратники Сазонова рассказывают: у Александра Ивановича подрагивали пальцы, повлажнели глаза. На несколько секунд он замер.
Что в эти минуты испытывал Сазонов? Отец его, солдат Октября, погиб в семнадцатом; сам он, радист блокадного Ленинграда, выжил чудом. К концу блокады Сазонов — крупный, высокий мужчина — весил тридцать шесть килограммов…
Александр Иванович овладел собой. Застрекотала морзянка. В эфир полетели позывные «Авроры»: «Всем, всем!»
Слабые сигналы, шорохи, треск атмосферных разрядов — ничто не могло помешать передаче. Слова воззвания, как шестьдесят лет назад, летели в эфир.
В числе первых откликнулся Ростов-на-Дону. Это было знаменательно: 25 октября 1917 года рация революционной яхты «Колхида», стоявшей в Ростовском порту, приняла передачу «Авроры».
Теперь, кажется, не было на земле уголка, где бы не услышали воззвание. Радиолюбители 140 стран откликнулись на радиопередачу из рубки крейсера.