Изменить стиль страницы

Седой верил, что оружие пригодится. А разве он, Лозневой, не верил, когда прятал ящики под аналоем? А позавчера не выдержал, сказал про церковь. Он мечтал об одном — отоспаться. Отоспаться, а там хоть потоп, хоть виселица. От него не добьются ни слова. Его и не спрашивали, дали воды. Увели в камеру с койкой. Часа четыре он проспал. Ему приснилось, что рушится тюремная стена. Он вскочил, застонал от боли: руки, ноги, бока — все ломило и жгло…

— Позавчера вы очень устали, — тихо говорит следователь. — Мы не спросили, в какой церкви оружие.

Следователь всегда говорит очень тихо. Его шуршащий шепот, как змея, ползущая по сухим листьям. Он вежлив. И от этой вежливости так страшно, что начинает тошнить.

— Да, в церкви, — кивает Лозневой.

— В какой церкви, я прошу вас уточнить, — следователь смотрит не мигая; на лице его появляется подобие улыбки, но это не улыбка, а нечто другое — у рта, слева и справа, образуются Две неглубокие трещинки.

Он сидит перед столом, нога закинута за ногу. На столе все тот же графин с водой и прозрачный стакан. Когда Лозневого пытали жаждой, следователь часто наливал себе полстакана воды и отхлебывал маленькими глотками.

Лозневой слушал, как, булькая, льется вода из горлышка графина. В глазах у него темнело, горло сдавливал спазм.

— Что ж, забыли, в какой церкви? — трещинки на лице углубляются. — Ничего, вам помогут…

Следователь дважды щелкает пальцами:

— Взбодрите память господина Лозневого. Сеанс волейбола и сеанс футбола.

Лозневой срывается со стула, растопыренной ладонью пытается отгородиться от истязателей и быстро, будто его кто-нибудь может опередить, выкрикивает:

— На Смоленском рынке, на Смоленском рынке…

Его опять уводят в камеру. Сосед за стеной упрямо выстукивает: «Кто ты? Кто ты?»

Приносят полутеплую баланду. Вкуса он не чувствует. Глотает. Надо отдавать миску.

«Кто ты? Кто ты?» — допытывается сосед.

Ночь проходит без сна. Все болит. Жестко. Стыло. Знобит, трясет как в лихорадке. А завтра — прогулка, тюремный двор, глаза товарищей…

Он заснул под утро. Его стащили с лежака и повели в ту голую комнату — без шкафов, без столов, без стульев, — где избивали накануне. Он свалился под ударами на пол, мучительно корчась и силясь понять: за что? В его потрясенном мозгу смутно всплывали слова: «Вот тебе оружие! Вот тебе!»

Когда его облили водой и поволокли в комнату следователя, он чувствовал себя раздавленным, словно по нему проехала телега. Что-то случилось со зрением: все вокруг было неясно, расплывчато, подернуто туманом. В висках навязчиво и беспощадно отдавался стук: «Кто ты? Кто ты?»

«Кто я?» — ужаснулся Лозневой.

Раньше его били и ничего не могли выбить, ни слова, и за стеной были товарищи, а теперь нет никого, и нет его самого, Лозневого. Выпал стержень, на котором все держалось, — и воля, и дело, и жизнь.

К нему обращается следователь. Слова шуршат, как бумага: о чем он? Не видно лица с острыми трещинками у рта, не видно графина с прозрачным стаканом.

— Фамилии, адреса, клички, — наконец слышит Лозневой. — Или…

Нет, никаких «или»! Сейчас щелкнут сухие пальцы и ворвутся истязатели. Он сжался, втянул шею в туловище.

— Фамилии, имена, клички…

И Лозневого словно прорвало. С судорожной поспешностью он называл, называл, называл имена и фамилии. Причастных к тайнику с оружием и непричастных. Его трясло, ему не хватало дыхания, а он говорил… Говорил даже тогда, когда голос сорвался и в горле заклокотало, как в водосточной трубе. Лозневой внезапно обмяк и неживой массой пополз со стула. Изо рта хлопьями вытекала пена, он дернулся всем телом и затих.

XII

Из распахнутых дверей москательной лавки разило керосином. Входили и выходили люди, несли стеариновые свечи, дешевое мыло, банки. В лавке однообразно хлопал насос — приказчик в темной куртке и клеенчатом фартуке качал керосин.

Штернберг отошел от лавки. Дома в этом глухом, со щербатым тротуаром, переулке тесно жались друг к другу, во дворах кричали петухи, покачивалось на веревках белье.

Он вынул из жилета часы: Вановский опаздывал.

Павел Карлович ни разу еще не встречался с Вановским, хотя слышал о нем много лестного.

— Человек — огонь, — говорила о нем Варя. — Шутка ли — один из девяти делегатов Первого съезда РСДРП. Профессиональный военный, подпоручик.

— Кремневый человек, — отозвался о нем секретарь Московского комитета Виктор Константинович Таратута. — Хочу познакомить вас. Убежден, вы отлично поймете друг друга.

Прежде Таратута неизменно удерживал Павла Карловича от активной работы:

— Потерпите, всему свое время. Через обсерваторию идет связь с Женевой. Мы не можем рисковать. Уж очень вы приметны. Придет час — сами вас позовем.

Тогда, отдавая дань логике Таратуты, всматриваясь в его лицо, беспощадно изрезанное складками, Павел Карлович ощутил, какая непомерная тяжесть лежит на плечах этого человека. Тысячи нитей сходятся у него. Сотни судеб, напряженных, трудных, торящих путь по самому краю пропасти, находятся в его поле зрения. И обычные слова — «придет час — позовем», дополненные взглядом, в котором можно было прочесть: «ничего не поделаешь, так надо» — многое объясняли.

Час, видимо, пришел.

— Нужны, как воздух, — признался Виктор Константинович. — Вы звездочет, отшельник, никому и в голову не придет, что вы занимаетесь разведкой, а мы хотим, чтобы вы возглавили нашу разведку по подготовке к В. В.

Московские большевики знали: В. В. — вооруженное восстание…

Встреча была назначена в окраинном переулке возле москательной лавки. Пунктуальный Павел Карлович уже нервничал: Вановский опаздывал на четверть часа. Неужели схватили? Неужели таким окажется начало?

Из двора, где висело белье, откуда доносилась ленивая перебранка женщин, вышел дворник в белом фартуке с бляхой, зашаркал по кривому, битому тротуару колючей метлой. Он, конечно, заприметил незнакомого господина, праздно прогуливающегося по переулку.

«Может, пора уходить?» — подумал Штернберг, но в эту минуту у самого тротуара, сдерживая горячую лошадь, затормозил лихач.

— Ваше сиятельство, — обратился он к Павлу Карловичу, — не желаете с ветерком?

— С превеликим удовольствием. А лошадь резвая?

— Овсом кормлю.

Лошадь с места рванулась, подгоняемая щелчками кнута.

— Все в порядке? — спросил сосед Павла Карловича и, протягивая руку, назвался — Василий.

— Эрот, — представился Штернберг. — Кажется, в порядке.

— А мы с трудом оторвались от хвоста.

Василий вынул из пиджака гребень, круглое зеркальце и, держа его перед собой, начал причесываться. Павел Карлович догадался, что он с помощью зеркальца проверяет, нет ли позади чего подозрительного.

— Все-таки оторвались, — успокоенно подтвердил Вановский.

Они ехали долго, свернули с дороги на лесную просеку и остановились на берегу озера. Лихач остался на берегу, принялся распрягать лошадь. Василий в зарослях можжевельника отыскал длинный шест, увенчанный крюком, подтянул лодку, спрятанную в камышовой гуще. Поплыли.

Когда высадились на лесистом острове, Штернберг удовлетворенно отметил: Вановский — Василий быстр, ловок, подтянут, выправка офицерская, взгляд цепкий.

Устроились на пеньках с таким расчетом, чтобы видеть гладь озера, а самим оставаться невидимыми.

— Озеро безлюдное, — сказал Вановский. — Рыба в нем не живет. Крестьяне считают его богом проклятым. Хотим тут взрывчатку испытывать. Сейчас появится Юрьев — наш командующий ручной артиллерией.

Было удивительно тихо, безветренно. Озеро не плескалось. Оно словно заснуло в зеленой чаше берегов.

В былые времена Павел Карлович мало интересовался военными проблемами. Этот интерес пробудила русско-японская война. Однако по-настоящему мысль начала работать, когда в Швейцарию пришли сообщения о восстании в Москве. В воображении возникали знакомые улицы, изломы кривых переулков, просторы площадей, массивные дома, похожие на крепости.