Изменить стиль страницы

— Да нет, уж я пойду, — сказала Павла. — У меня там в баню собираются.

— Сиди! — повторил Вавила.

Павла села, как на горячие уголья.

Он был так непохож сам на себя, что даже Настасья не могла опомниться, смотрела на него большими глазами и не находила, что сказать. Как может измениться человек!

— Ты бы сел, — мягко сказала она. — Что уж эдак вздумал напиться-то. Кого этим удивишь?

Он сел на лавку, навалился грудью на стол и закрыл лицо руками.

— Вернись, — тихо проговорил он.

Павла в углу начала всхлипывать.

Настасья стояла у шестка опечаленная.

— Иди проспись, — посоветовала она. — Я так с тобой не могу разговаривать. Все равно ты меня сейчас не поймешь.

— Не вернешься?

— Нет. К этому ты должен привыкнуть.

Тогда он поднялся и, натыкаясь на скамейку, на угол печи, пошел из избы. Он вышел и забыл закрыть за собой дверь.

Дома он поставил на стол пол-литра и один, в тишине, начал пить водку стаканами. Мать с ужасом смотрела на него из-за переборки и боялась что-нибудь сказать.

Потом он начал говорить сам с собой. Наконец, стал покрикивать, осмотрел избу, посмотрел на мать, не узнавая ее, вскочил и побежал из избы. В дверях он упал, до крови разбил лицо.

Мать поспешила к Илье; когда она возвращалась вместе с Ильей, в огороде раздался выстрел. Она схватилась за сердце и упала. Илья поднял ее и потащил к изгороди. Вавила стоял у бани, босой, без рубашки. В руках у него дымилось ружье. Он выстрелил вверх. Сбежался народ. Бабы стояли за изгородью и перешептывались. Илья хотел увести его домой. Вавила в упор посмотрел на Илью, потом поставил ружье к углу бани и сказал:

— Это ты, старый воробей? Сейчас я сделаю из тебя ворону!

Он навалился на Илью. Вскрикнув, Илья упал. Вавила схватил его за ноги и начал таскать по грядам. Мальчишки за изгородью подпрыгивали и взвизгивали от восторга. Выручать Илью полезли мужики, но Вавила сам выпустил его и, больше не обернувшись, зашагал в избу.

Илья поднялся весь в земле. Земля у него была в бороде, во рту, за рубашкой. Он плюнул, злобно осмотрел собравшихся и ушел.

Мать осторожно открыла дверь. Вавила, притихший, сидел у стола. Она достала из сундука чистое полотенце, обтерла на его лице кровь, потом села рядом, тихонько гладила его по голове и шептала:

— Ну вот, все и прошло. Вот и ладно. Какой ты глупый…

Глава четырнадцатая

Настасья теперь чаще попадается навстречу. Он приходит к Ваське Хромому, садится к середнему окну, откуда виден крохотный пастухов домик, и вдруг приходит она. Стоит у двери, говорит громче, чем следует. Разбили молодые бабы лампу, теперь не с чем заниматься по вечерам.

— Да как успехи-то? — с улыбкой спрашивает Васька. — Читать-то научила?

— Плохо.

Иногда в избу, где она занимается с неграмотными, заглядывает учитель Константин Петрович. Она шутит с ним, рассказывает о своих неудачах. Константин Петрович находит, что дело у нее идет неплохо.

Она ходит в клуб на игры, на спектакли. Играет сама. Однажды после работы Аверьян проходит мимо клуба и в темноте сеней слышит ее голос. Потом второй, тоже молодой, женский. Он входит в сени, и обе убегают.

Только что кончилась репетиция. В длинном коридоре клуба полумрак: под потолком тусклая лампа. Настасья стоит у стола. Вторая женщина куда-то исчезла. За дверью в конце коридора оживленный говор.

— Пойдем, сядем на лавочку? — говорит Аверьян. Она не отвечает.

— Ты не хочешь посидеть рядом?

Она оглядывается на двери и идет с ним в угол, к окну.

Аверьян хочет положить ей на плечо руку. Она скидывает ее.

— Зачем? Говори тек.

Он не может побороть волнения и долго сидит молча.

— Домой вместе?..

— Ни за что!

— Значит, у тебя ко мне ничего не было и нет.

Настасья отвертывается. Он не видит ее лица. Потом она тихо произносит:

— Тебе лучше об этом не думать.

Он смотрит на нее со страхом.

— Ведь тебе теперь ничто не мешает!

— Все равно. Это не так просто. Уйди! Успокойся. Зачем опять начинать все снова? Я тебе ничего не скажу.

Она уходит, оставив его в великом горе.

Когда собираются все участники спектакля, Константин Петрович предлагает поиграть в третий лишний. Все встают парами один за другим. Третий должен встать впереди какой-нибудь пары, и тогда задний оказывается лишним. Человек, ходящий вокруг, бьет по спине третьего лишнего, начинается беготня, смех.

Аверьяна тоже просят играть. Он долго отказывается, потом встает и делает все как другие: бегает, ловит, смеется, но никого кроме Настасьи не видит.

Вот она встает впереди него, обертывается и шепчет:

— Не будь таким. Все замечают. Что ты какой чудной…

Улыбается ему. Потом сразу становится строгой и весь вечер не подходит близко. Аверьяну кажется, что он видит ее в последний раз.

Он выходит из клуба и слышит сзади ее голос. Она вместе с Нефедовой молодухой. Обе, крепко держась в темноте друг за друга, шмыгают мимо. Настасья задевает Аверьяна плечом.

Он стоит у рощи, пока слышны их голоса. Потом заходит в сельсовет и тяжело опускается к столу.

Онисим вот уже с неделю как в лесу. Вместо него сторожихой Устинья.

Устинья с тревогой подсаживается к Аверьяну.

— Опять чего-то задумал.

Он поднимает голову. Устинья отводит глаза.

— Получилось совсем нехорошо, — говорит она. — От баловства дело дошло до большого. Совсем этого не думала. Потакала обоим.

Устинья садится рядом с ним и тихо продолжает:

— Где ты ищешь чужое? Для чего…

Аверьян молчит.

— Вашему брату все как с гуся вода. Вам и раньше легче было. С работы мужик пришел: попил-поел, завалился. А матери все покою нет. Ребята. «Чего не спишь?.. Камни бы ворочала, переворочала, а вас не переворочаешь никак. Камни ворочаешь — они молчат, а вы все орете! Дрыхни!» Не дрыхнет… Так от них, от ребят, устанешь — куда ни ляг, хоть на голую доску, все притягивает. Дочь умерла. Рано утром надо хоронить, а я так устала, все сплю и сплю… Свекровь: «Устинья, встань, простись с девкой-то, ведь больше не увидишь…» А я сплю и сплю. Растолкает, открою глаза, мне совсем свет не нужен. Тяжело мне их открывать. И все бы я лежала навзничь. А нового ждешь, и сердце болит: какой будет, что тебе даст… Один раз ребенка на пути родила. Из Подосенок с ярмарки шла. Были вдвоем с подругой Митревной. Отошли версты четыре. Я остановилась. «Что ты?» — «А ты не знаешь?» — «Пойдем, пойдем скорее!» — «Нет, придется разве дойти до того камня». Я почему-то надела шубу овчинную. Апрель. Снег мокрый, вода-то бежит. Только я легла — ребенок тут. На мне две юбки. «Завертывай ребенка, клади на меня и увертывай полами меня и ребенка». Слышим — идут. «А если мужики?» — «Все равно. Нужна помощь». Идут два мужика. «Спасите, не дайте душе погибнуть!» Один выпивши: «А что нам?» — «Как что? Ночь! Ведь меня на дороге разъедут. Ты постой около меня, а она в больницу сходит». Другой говорит: «А тебя можно одеть? Тебе холодно?» — «Да, холодно. А чем тут можно одеться!» Он снял черной дубки шубу и одел меня. Окрыл, как одеялом, этой шубой. «Ничего, я тебя шубой?» — «Хорошо. А тебе как же?» — «Я в теплой рубашке». Когда он меня одел, моя сопроводница говорит: «Тогда я пойду в больницу». Тот, выпивший: «И я с тобой». — «Хорошо. А ты стой возле нее!» В больнице одна акушерка. Он акушерку разбудил. Сторожа нашли. Акушерка принесла пеленок, ножницы, нитки. «Где ребенок-то?..» Прохожий взял свою шубу и понес меня на носилках на переменку с другим. «Спасибо. Как тебя? Как молить-то!» — «Если жив — дай бог здоровья, если помер — царствия небесного». — «С какого прихода-то? Откуда?» — «Не все равно?..» Девочка сытенькая, покойная. Я боялась — не задушить бы. Глядела, щупала, хватит ли воздуху? Когда стали завертывать, она запищала. «А что раньше не кричала? Сейчас ничего. Сейчас я тебя возьму!» Потом мне стало хуже и хуже. Меня в кирпичный барак хотят нести. Пригибает меня к мертвой постели. А как очнусь, сразу: «Что с ней? Жива?» — «Жива, жива, успокойся».