Опять едем. Друг на дружку посмотрим и засмеемся. Тут опять песня. Только уж веселая. Да в полный голос. Кто слышал, подумал: бабы с ума сошли. А нам все нипочем. «Ой, Татьяна, жизнь-то прошла!» — «Прошла, матушка, жизнь». При таких песнях все это вспоминается. В деревню заехали гоголем. Белов навстречу: «Вы пели?» — «Мы». — «Что, пьяные?» — «Пьяные, веселые. У нас сегодня праздник…»
Глава девятая
Сегодня я тебе буду песни петь. Сил моих больше нет рассказывать. Я сегодня сердита. Тут у нас во дворе все частушки лаяли — ихохошки да ихохошки. Оглушили. Хорошего ничего нет. А настоящую песню они взять не могут. У нас было — красота-то какая!
Без начала-то нельзя, она не сойдется. Должно быть ладно да складно. Давай я тебе одну величальную скажу. Возьмем хоть тебя.
Вот песня. Разве этим коротышкам чета! Видишь, склад какой. Тут дальше пойдут и реки медовые, и ручейки сахарные, все на белом свете обещает. Не хошь, да пойдешь. Нет, на деле так не было. Теперь до свадьбы полгода знакомятся, а вот мне шести минут с ним не пришлось. Вот так и вышло. Как Татьяне, так и мне. Отцу да матери тогда как говорили: «Вам хорош — и мне хорош». Положила я три поклона: богу, отцу-матери, брату; потом всем подружкам. Все на голос голосила, прямо так вытягиваешь, неужели слезы не потекут? Матери так: «Благослови меня, родимая матушка, от сердца, от желания, в божий суд идти».
Сперва-то ласковый муж, в первую-то ночь. Ты хоть умри, а он свое возьмет, разве пожалеет. Уж детки большие были, углов стыдно, а от него не отвертишься.
Что ты, что ты, и это записываешь! Ну, смотри, проверю. У нас, бывало, Аленка Махова получила от дружка письмо, а она неграмотная. Идет Татьянин дядя, Менцифей, она к нему: «Прочитай». Он письмо раскрывает — и сразу читает: «Посторонним не читать». И говорит: «Я читать этого письма не буду». — «Почему?» — «Не велено. Запрещено в письме…» Так и ждала неделю, все показать боялась. Пока сам к ней не пришел. Вот люди были. Ужо летом приедешь, всех увидишь. И Ерша насмотришься. Все такой же сопатый. Горшечную у него отняли. Ведь фабриканты-то теперь не в моде. Он было упрашивать.
— Оставьте в родном заводе мастером. Я вам по новой форме кроликовые плошки буду делать. Производство-то без меня погибнет. Вы преступление против власти делаете.
Тут Белов наш вмешался:
— Не беспокойся. Мы кое-что и без тебя знаем.
— Коли так, давай кто лучше сделает, тот и мастером будет. Как, мужики?
Мужики на это согласны. Вот и решили — в выходной день, в этот день ярмарка бывает, около троицы. Ладно, все готовятся. Интересно — кто кого. Ерш носится.
— Мы искусство покажем, приходите в горшечную. У меня уже сын смыслит.
В этот день всей деревней идут в горшечную. Белов помалкивает, а Ерш дверь распахнул, калабушку на круг и в одной рубахе старается.
— Как рукава засучил, меня уж трясет. Энергия такая является. Руки золотые и все двенадцать винтиков тут.
В лоб себя тычет.
— Покажем, как руками действовать. Смотрите. Вон за глину взялся, а нога уж у тебя и работает. Она тебя не спрашивает. Я и зажмурюсь. И без огня, мне все равно. Песню могу петь. И все горшки один к одному, хоть бери ватерпас или циркуль.
К сыну-то повернется:
— Не упади, сынок, а то ткнешься рылом, перепачкаешься. — И на народ-то смотрит. — Наше искусство — никакой формы нет, а даем форму пальцем. Я вам все покажу. Руками не попробуешь, не поверишь. Как ухватился за горшок — на жилах держишься. Пальцем ткнул не так, горшок с круга летит. Зря ногой не бьешь, а то подметок не хватит. Только в коленке боль стоит после работы. Как болтами, чувствуешь, прижат к лавке. А глина! Я ее к вечеру накрою барахлом, она позавянет. Киснуть будет и для качества станет выше. У меня все, как на фабрике. И ногтей у меня нет, а то бороздят, царапают. Вот горшок. Будет ссыхаться, будет поуже, сядет на свое место. Ведь он живой совсем — красота. Вот уж и ребрышко делается. Вот пальцем кайму сделаем. Рисунок наложим, как венчик, будет больше и лучше оказывать. Извольте. Это не простой горшок, а художественный.
Вот он этот художественный горшок всем кажет. И все молчат. И вправду быстро и хорошо.
— Пожалуйста, наглядитесь досыта.
Ну, тут и крыть нечем. Ждут. Белов выдвигается.
— Покажи обожженный горшок.
Ерш несет обожженный. Все притихли. Белов этот обожженный горшок на руке вертит и глаза щурит.
— Ну, — говорят, — попал.
Только Ерш что-то заметил, улыбаться перестал. А Белов все смотрит, и Ерш все мрачнее.
— Я, — говорит, — и другого сорта покажу.
Белов все смотрит. Мужики ему:
— Долго ли, Белов? Вконец замучил. Сдавайся.
Белов горшок поднял и говорит:
— Горшок у него мертвый.
— Как так мертвый?
— Он сырыми березовыми дровами обжиг производит. Кислоты из них не выйдут, и горшок получается…
— Копченый?
Белов краснеет:
— Да, говорит, не чистый. От этих кислот.
И смеются, и интересно.
— Сначала огня немного кладется, а под конец дают жар — подойти страшно. Он делает не так, и горшок у него получается мертвый.
Все видим, у Ерша руки дрожат, а Белов говорит:
— Дай плошку с глазурью.
Ерш порылся, несет плошку. Белов опять смотрит. А мы ждем. Белов говорит:
— Глазурь слабая и слой неровный. Это ненадежно.
У него спрашивают:
— Как лучше-то сделать?
— Надо так: поварешку глазури бултыхнешь и дунешь, — смотри, какой слой ложится. Мало — еще разок, еще дунешь. Пальцем обмакнешь, и к горшку она липнет. Тут я вижу слой. Довольно. Мало положить, то глянцу не имеет, виду нет. Много — тоже не годится: сыроват горшок, его раздерет или, просто сказать, расщепает, и слипнется, и к краю пристанет во время обжига. Вот и выверяешь. Обольешь и опять смотришь. Густо — воды подбавляешь. Так и следишь. А на этом горшке глазурь ненадежна.
Ерш кричит:
— Ты ничего не знаешь. Ты меня сжить хочешь!
Мужики говорят:
— А пускай нам Белов делом докажет. Ежели он все это смыслит, мы его мастером сделаем. Ежели нет, в наказание за обман опять Копченым звать будем.
Белов тоже рассердился. Пиджак долой, рукава засучил. Надел фартук. Калабушку раскатал, бадейку воды на верстак поставил и спрашивает:
— Чего сделать?
Кто говорит — горшок, кто — цветошник, кто — плошку.
— А не хотите, я вам длинногорлый кувшин сделаю и двойным узором кромку украшу?
Некоторые не верят: хвастает.
— Хотите?
— Ты хоть горшок сделай.
— Нет, как сказал, так и будет.
Отвернулся, ногу куда следует положил, руки сомкнул. И пальцы наставляет так и этак — изнутри и снаружи. Будто из круга вытащил длинногорлый кувшин. Палец повернул — на кромке узор сделал, еще раз повернул, другой сделал. К кувшину ручку поставил, руки обтер и закуривает. Все дивуются.
— Раз, — говорят, — ты так быстро можешь кувшин сделать, ты и по глазури знаток. И быть тебе с сегодняшнего дня мастером от колхоза.
Приказали Ершу ключи выдать, а Белов сразу горшечную на замок. Так Белов всех тогда удивил, только о нем весь праздник и говорили. И Ерш напился и около горшечной на карачках ползает.
— Горшечки-кашнички…
Тут и спать лег.
Стал Белов в горшечной работать. Дело поставил хорошо. Его горшки широко известны. И тут заказал в городе живописцу большую вывеску: «Переслегинская с.-х. артель». «Вот, — говорит, — мужики, сейчас вывеска к месту». А Белов помолодел. Он везде все знает, он везде слышен и виден. «Раньше, — говорит, — мне никак воли не было. Я бобыль, а бобылю, как одинокой бабе, везде пусто». Да стал похаживать Белов к Татьяне. А осенью как первый яблок появился, он ей несет. Придет и сидит. О горшечной, о том о сем. А то: «Помнишь, как в комитете-то работали? Жаль, у меня хорошей грамоты нет, я бы пошел далеко». — «Да, верно, ты бы пошел». А один раз она пошутила: «Ты-то помнишь, как ко мне за посуленным приходил?» Он глаза прячет. «Что, — говорит, — приходил. Да, может, это беспокойство во мне и сейчас осталось!» — «С ума сошел!» — «Нет, я говорю тебе правду». — «Да ведь за нас с тобой теперь в базарный день трех копеек не дают». — «Все равно, говорит, хоть и не дают, а я о тебя думал и думаю». Она не знает — смеяться, не знает — сердиться. «Я тебя, как тогда, из избы погоню». — «Прогонишь, опять приду. А то и вовсе не уйду. Вот сяду за стол и буду сидеть». — «Ох, ты, вихорь ты мой, навязался на мою шею». — «Ты меня на постой прими. Моя пустая изба разваливается, а для одного и строить неохота». — «У меня тесно». — «Не подеремся». Взяла да и пустила. А недели через две он ее в исполком зовет. «Да ведь я со стыда сгорю. У меня сын в городе учится». — «Все равно, хоть и учится». Взяла да и пошла с ним в исполком. Так и стали жить вместе.