— Ну как? Будешь теперь со мной играть? Ведь в карманах у тебя такие вкусности. Видишь, дуреха, я тебе зла не желаю.

Мюш и сам запускал руку в карманы ее фартучка. Дети вошли в сквер. Именно тут, вероятно, и собирался Мюш завершить свою победу. Он радушно принимал крошку Полину в этом сквере, как в собственных владениях, весьма приятных, где он резвился целыми днями. Полина никогда не уходила так далеко от дома; не будь у нее в кармашках сахар, она зарыдала бы, как похищенная девица. Посреди лужайки с куртинами бил фонтан, расстилая разодранную пополам водную скатерть; а нимфы Жана Гужона, белоснежные на сером фоне камня, наклоняли свои урны, сияя пленительной наготой в сумраке, спустившемся над кварталом Сен-Дени. Дети обошли сквер кругом, глядя, как стекает вода из шести бассейнов, и, привлеченные газоном, разумеется, уже подумывали, нельзя ли перебежать через центральную лужайку или забраться под заросли остролиста и рододендронов — на длинную грядку у решетки сквера. Однако юный Мюш, который уже изловчился помять и сзади красивое платье Полины, сказал, ухмыляясь про себя:

— Давай играть в песок; ты будешь бросать в меня, потом я в тебя, хочешь?

Полина не устояла перед соблазном. Они, зажмуривая глаза, стали бросать друг в друга песком. Песок попадал девочке за открытый лиф, рассыпался по всему телу, набивался в чулки и ботинки. Мюш получал полное удовольствие, глядя, как белый фартучек становится все желтее. Но Мюш, по-видимому, находил его все еще недостаточно грязным.

— Давай сажать деревья, а? — предложил он вдруг. — Знала бы ты, какие красивые садики я умею делать!

— А правда, можно садики! — в полном восхищении пролепетала Полина.

Тогда, благо сторожа в сквере не оказалось, Мюш заставил ее рыть ямки в одной из куртин. Полина стояла на коленях, прямо на рыхлой земле, ложилась на живот, погружала в землю до локтей свои прелестные голые ручонки. А Мюш приносил сучки, ломал ветки. Он сажал деревья в ямки, вырытые Полиной; это и был их сад. Однако Мюш все время говорил, что ямки недостаточно глубокие, и обращался с Полиной, как суровый хозяин с нерадивым работником. Когда же девочка кончила, она была грязна с головы до ног — даже волосы она умудрилась перепачкать землей — и предстала перед Мюшем такой смешной замарашкой, с черными, как у угольщика, руками, что Мюш захлопал в ладоши, крича:

— А теперь надо полить деревья… Понимаешь, иначе они расти не будут.

Итак, все пределы были перейдены. Дети ходили из сквера на улицу, набирали пригоршнями воду в сточной канаве и бегом бежали обратно поливать свои сучки. По дороге у Полины, которая была толстушкой и не умела быстро бегать, вода проливалась сквозь пальцы, стекала по юбке, и после шестой такой пробежки девочка словно вывалялась в канаве. Когда она превратилась в совершенную грязнуху, Мюш нашел, что она необыкновенно мила. Он усадил ее рядом с собой под рододендроном, у садика, который они посадили. Он врал ей, что деревья уже растут. Он взял ее за руку и назвал милой женушкой.

— Ты не жалеешь, что пошла со мной, правда? А то бы торчала еще там на тротуаре, где тебе, верно, было порядком скучно… Вот увидишь, я знаю пропасть всяких игр, в которые играют на улице. Надо будет еще разок сюда прийти. Только маме об этом не говори. Нечего дурочкой-то прикидываться… Если ты хоть пикнешь, знай, я тебя оттаскаю за волосы, попадись мне только на глаза!

Полина со всем соглашалась. А Мюш на прощанье галантно наполнил землей оба кармана ее фартучка. Затем крепко стиснул ее; в нем заговорила мальчишеская жестокость, и он старался сделать ей больно. Но Полина уже съела свой сахар, и сейчас они ни во что больше не играли, поэтому ей стало не по себе. Когда же Мюш начал ее щипать, она заплакала и попросилась домой. Это чрезвычайно рассмешило Мюша, он стал куражиться и пригрозил, что не отведет ее к родителям. Крошка Полина, вконец запуганная, издавала лишь глухие стоны, словно красотка, попавшая в лапы соблазнителя в тайниках второразрядной гостиницы. Дело шло к тому, что Мюш, конечно, поколотил бы ее, чтобы заставить замолчать, как вдруг рядом с ними раздался пронзительный голос, голос мадемуазель Саже:

— Господи помилуй, да ведь это Полина! Изволь сейчас же оставить ее в покое, мерзкий мальчишка!

Старая дева взяла Полину за руку, сокрушаясь о плачевном состоянии ее туалета. Мюш ничуть не испугался; он пошел вслед за ними, исподтишка наслаждаясь плодами своих рук и повторяя, что ведь Полина сама захотела сюда пойти, она-де просто упала. Мадемуазель Саже была постоянной посетительницей сквера Дез-Инносан. Каждый день, после обеда, она проводила здесь часок-другой, чтобы знать, о чем толкует простой люд. По обеим сторонам сквера длинным полукругом тянутся составленные вплотную скамейки. На них тесно сидят бедняки, вышедшие из трущоб узких соседних улиц подышать свежим воздухом. Иссохшие, зябко поеживающиеся старухи в помятых чепцах; молодые женщины в кофтах и плохо сидящих юбках, простоволосые, изнуренные, рано увядшие от нищеты; встречаются здесь и мужчины — опрятные старички, носильщики в засаленных куртках, подозрительные субъекты в черных шляпах; а в аллеях копошатся ребятишки, тащат за собой тележки без колес, насыпают ведерки песком, плачут и грызутся между собой — страшные ребятишки, оборванные, сопливые, которые так и кишат на солнце, как грязные насекомые. Мадемуазель Саже была настолько худа, что могла подсесть на любую скамью. Она слушала, потом заводила разговор с соседкой, с женой какого-нибудь рабочего, желтой и изможденной, которая штопала белье, вынимая из маленькой корзинки, зачиненной веревочками, носовые платки и чулки, дырявые, как решето. Впрочем, у мадемуазель Саже были здесь и знакомые. Под нестерпимый визг ребят и непрерывный стук колес за решеткой сквера, на улице Сен-Дени, здесь возникали бесконечные сплетни, рассказывались разные истории о поставщиках, бакалейщиках, булочниках, мясниках; это была живая газета квартала, пропитанная желчью покупателей, лишившихся кредита, и тайной завистью бедняков. У этих несчастных женщин мадемуазель Саже выведывала постыдные людские тайны — все, что просачивалось из подозрительных меблирашек, исходило из темных конур консьержек, — и непристойные подробности, порожденные злословием, возбуждали, как пряная приправа, ее жадное любопытство. Кроме того, когда она сидела здесь лицом к рынку, перед ней открывалась площадь и стены домов, с трех сторон сквозящих окнами, в Которые она стремилась проникнуть взглядом; мысленно она поднималась наверх, проходила по всем этажам, вплоть до окошек мансарды; она впивалась глазами в занавески, воссоздавала человеческую драму по одному лишь появлению чьей-то головы между ставнями и в конце концов узнала историю всех жильцов, только глядя на открывшиеся перед ней фасады этих домов. Особенно интересовал ее ресторан Барата с его винным погребком, с зубчатым позолоченным навесом над террасой, откуда свешивалась зелень из нескольких цветочных горшков, интересовал и весь узкий фасад этого дома в пять этажей, разукрашенный и расписанный; она любовалась нежно-голубой стеной с желтыми колоннами, стеной, увенчанной раковиной, ей нравился этот бутафорский храм, намалеванный на переднем плане облупившегося дома, который наверху, у края кровли, заканчивался галереей, обитой жестью и покрашенной масляной краской. Мадемуазель Саже читала за неплотно закрытыми жалюзи в красную полоску повесть о приятных завтраках, изысканных ужинах, бешеных кутежах. Она даже прилгала кое-что: здесь якобы кутили Флоран и Гавар с «этими двумя шлюхами», сестрами Меюден; за десертом творилось нечто омерзительное.

Однако едва мадемуазель Саже взяла Полину за руку, девочка заплакала еще горше. Старуха повела ее к воротам сквера, но потом, видимо, раздумала. Она присела на скамью, пытаясь успокоить девочку.

— Ну-ну, перестань плакать, не то полицейские заберут… Я отведу тебя домой. Мы ведь с тобой хорошо знакомы, правда? Я «добрая тетя», ты же меня знаешь… Ну, будет тебе, улыбнись.