Еженедельно должен был собираться совет командиров секций, при этом каждый раз в другом месте; кроме того, в целях конспирации членам отряда полагалось знать лишь своего лейтенанта, который сам тоже поддерживал связь только с командиром своей секции; по мнению Флорана, было бы полезно также, чтобы отряды не знали о своих подлинных функциях, приписывали себе другие, вымышленные; это давало бы возможность навести полицию на ложный след. Что касается повода для вооруженного выступления, то он был чрезвычайно прост: нужно, дождавшись окончательного сформирования боевой организации, воспользоваться первым же политическим волнением. А так как организация, наверное, будет располагать только некоторым количеством охотничьих ружей, то сначала следует захватить командные посты, разоружить пожарных, парижскую городскую жандармерию и пехоту, как можно дольше оттягивая вооруженное столкновение и призывая всех присоединяться к народу. Затем шествие направится прямо к Законодательному корпусу, чтобы оттуда идти в ратушу. Этот план, за который Флоран принимался каждый вечер, как за сценарий драмы, дававший разрядку его нервному возбуждению, был набросан пока лишь на клочках бумаги, исчерканных вдоль и поперек, так что можно было восстановить авторские поиски и следить за фазами развития замысла — одновременно и детского и научного. Когда Лиза пробежала глазами эти записи, ее охватила дрожь; хотя она и не все в них поняла, она не осмелилась больше прикасаться к этим бумагам, словно это заряженное ружье, — вот-вот выстрелит.

Больше всего напугал Лизу последний найденный ею набросок. Он представлял собой полулист бумаги, на котором Флоран нарисовал образцы знаков различия для командиров и лейтенантов; рядом с ними были изображены флажки отрядов. Подписи карандашом указывали даже цвета флажков для всех двадцати районов. Знаком различия командира служил красный шарф, а лейтенанта — нарукавная повязка, тоже красная. Лиза восприняла найденный лист бумаги как бунт в действии: она уже видела, как все эти люди в красных лоскутьях маршируют мимо ее колбасной, палят из ружей в зеркала и мрамор лавки, расхищают сосиски и свиные колбасы с витрины. Гнусные замыслы деверя были посягательством на нее самое, на ее благополучие. Лиза закрыла ящик стола и оглядела комнату, размышляя о том, что никто иной, как она дала кров этому человеку, он спал на ее простынях, пользовался ее мебелью. Особенно негодовала Лиза при мысли, что он таил свою ужасную адскую машину в этом маленьком некрашеном столике, который служил ей некогда, еще до замужества, при дядюшке Граделе, — в этом невинном, колченогом столике.

Лиза стояла, обдумывая, как поступить. Прежде всего — бесполезно посвящать в это Кеню. Сначала у нее мелькнула мысль объясниться с Флораном, но она боялась, что он уйдет и осуществит свое преступление в другом месте, а озлобясь на родичей, все равно их скомпрометирует. Колбасница немного успокоилась и решила продолжать слежку. При первой опасности будет видно. А в общем, она уже имеет возможность отправить его обратно на каторгу.

Вернувшись в лавку, Лиза застала Огюстину в крайнем волнении: уже больше получаса, как исчезла крошка Полина. На тревожные расспросы Лизы продавщица отвечала лишь одно:

— Не знаю, сударыня… Она только что была на тротуаре с каким-то мальчуганом… Я на них посматривала, а потом стала резать окорок для покупателя и больше их не видела.

— Пари держу, что это Мюш, — воскликнула колбасница, — ах, негодный мальчишка!

И в самом деле, это был Мюш. Полине, которая как раз в этот день обновила свое платьице в голубую полоску, захотелось им пощеголять. Она стояла перед лавкой, очень пряменькая и чинная, поджав губки с тем важным видом, какой бывает у маленькой женщины шести лет, когда она боится запачкать свой наряд. Из-под ее лазурно-голубой юбочки, очень короткой, очень накрахмаленной и топорщившейся, как пачка балерины, выглядывали туго натянутые белые чулки и лакированные ботинки; а ее широкий фартучек с большим вырезом был обшит на плечах узкой вышитой оборкой, из-под которой виднелись голенькие и розовые, детски прелестные ручонки. В ушах у Полины красовались бирюзовые сережки, на шее — золотой крестик, в волосах — голубой бархатный бант; аккуратно причесанная, пухлая и выхоленная, как ее мать, она походила на новенькую куклу, блистающую парижским изяществом.

Мюш заметил ее с рынка. Он занимался тем, что бросал в канаву дохлых рыбешек, которых уносило течением, и шел вслед за ними по тротуару, приговаривая: «Они плавают». Однако вид Полины, такой красивой и нарядной, заставил его пуститься к ней со всех ног через дорогу, без шапки, в рваной блузе и спадающих штанишках, из которых вылезала рубашка, — в самом что ни на есть истерзанном виде, отличающем семилетнего сорванца. Мать строго запретила Мюшу играть «с этой дурой девчонкой, которую родители так закармливают, что она того и гляди лопнет». Мюш повертелся вокруг Полины, затем подошел ближе и захотел потрогать ее красивое платье в голубую полоску. Полина, сперва польщенная, сделала брезгливую гримаску и отступила, сердито бормоча:

— Пусти меня… Мама не позволяет.

Юный Мюш только расхохотался: он был малый развязный и весьма предприимчивый.

— Еще чего! — сказал он. — Уж очень ты проста! Велика важность, что мама не позволяет… Давай играть в толкалки — ты меня, я тебя, хочешь?

Мюш замыслил скверное дело: запачкать платьице Полины. Но, увидев, что он норовит толкнуть ее в спину, девочка снова попятилась, как будто она собирается совсем уйти. Тогда Мюш утихомирился и, будучи человеком светским, подтянул штаны.

— Ну и глупышка! Это ж для смеху. А знаешь, ты красивенькая во всем этом… Крестик на тебе, верно, мамин?

Полина приосанилась и сказала, что крестик на ней собственный. А Мюш потихоньку довел ее до угла улицы Пируэт; он потрогал ее юбочку, дивясь тому, какая она жесткая, — прямо-таки чудно, — чем доставил девочке неизъяснимое удовольствие. Все время, пока она красовалась на тротуаре, она чувствовала себя обиженной, что никто ею не любуется. Но, невзирая на комплименты Мюша, сойти с тротуара она отказалась.

— Вот остолопка! — закричал Мюш, снова становясь грубым. — Смотри у меня, как двину сейчас, так ты и сядешь на свой сундук, мадам Фу-ты ну-ты!

Полина перепугалась. Тогда Мюш взял ее за руку; сознавая свой промах, он снова стал ласковым и, поспешно порывшись в кармане, объявил:

— А у меня есть су.

При виде монетки Полина успокоилась. Мюш держал перед ней свое су до тех пор, пока девочка, незаметно для себя, не сошла на мостовую, следуя за приманкой. Юному Мюшу положительно везло.

— Ты что любишь? — спросил он.

Полина не сразу ответила, вопрос был трудный, она любила слишком многое. А Мюш перечислял уйму всяких сластей: и лакричный сок, и патоку, и тянучки, и сахарную пудру. При упоминании о сахарной пудре крошка Полина глубоко задумалась: в пудру опускают палец, а потом сосут, — получается очень вкусно. Лицо у нее было весьма серьезное. Наконец она решилась:

— Нет, я больше люблю фунтики.

Тогда Мюш взял ее за руку и повел дальше; она не сопротивлялась. Они пересекли наискосок улицу Рамбюто и по широкому тротуару Центрального рынка дошли до бакалейщика на улице Коссонри, прославившегося своими «фунтиками». «Фунтик» — это узкий бумажный пакетик в форме воронки, в который бакалейщики насыпают остатки сластей со своей витрины — битое драже, рассыпавшиеся на кусочки засахаренные каштаны, грязноватые крошки, оставшиеся на дне банок из-под конфет. Мюш вел себя по-рыцарски, он позволил Полине самой выбрать себе фунтик — синий бумажный фунтик, — оставил его у нее в руках и отдал лавочнику свое су. На тротуаре Полина пересыпала всю сахарную мелочь в оба кармана фартучка; но карманы были так малы, что оказались набитыми доверху. Она тихонько грызла крошку за крошкой, от души наслаждаясь и облизывая палец, чтобы к нему приставала даже мельчайшая сахарная пыль; конфеты подтаяли, и на обоих карманах фартучка проступило по коричневому пятну. Мюш коварно посмеивался. Он держал Полину за талию, мял новое платьице, сколько хотел, и завел ее за угол улицы Пьер-Леско подле площади Дез-Инносан, говоря: