И тут, конечно, можно было бы пуститься в долгие и правильные рассуждения о том, «как хорошо было бы, если…» и т. д. Однако я всегда при этом вспоминаю увиденную реальную жизнь и реальных людей. Как, не дожидаясь, пока кто-то где-то спохватится и сделает для них, строят они себе «бунгалы», привозят со Встречного книги из собственных библиотек (когда на Встречном подписка была на Пушкина, возле книжного магазина всю ночь костры жгли), привозят целые подшивки газет и журналов, транзисторные приемники и магнитофоны. А строители между тем заканчивают детский сад и школу, начали два больших жилых дома. И потихоньку налаживается быт на Дальнем… Вспоминаю «лесных братьев», ребят из бригады Чуева — Геннадия Сливаева, Бориса Лосева и Геннадия Жукова. «Лесными братьями» дальненцы прозвали их потому, что они себе дом в лесу поставили, в стороне от поселка. Вокруг дома стаи белых куропаток с дерева на дерево перелетают. Чем не «зимний сад»? Все трое — бурильщики, взрывники, скреперисты. «Какая работа на шахте самая легкая?» — наивно спросил я, и коренастый светлоусый Жуков ответил за всех: «Самая легкая — это лечь на койку и читать газету».

Улетев, я мысленно и с какой-то грустью проследил свой путь над заснеженными сопками, деревца на которых напоминают сверху редкую и тонкую штриховку, и — оказался опять на Дальнем. Ведь уже с половиной поселка начинаешь здороваться, и в столовой, в списке, кому поступили телеграммы, отыскиваешь свою фамилию, и бурильщик Вася Шодьогов, венгр из Закарпатья, на день рождения пригласил, и за обедом есть с кем перекинуться парой слов, в духе того лихого, бесшабашного юмора, какого ни от кого, кроме северянина, не услышишь. «Говорят, японцы часы изобрели с ультразвуком, комаров отпугивать!» — «Ну это, может, их, японского, комара отпугнешь, а нашего, чукотского, нипочем не отпугнешь. Наш умрет, а сядет!..» И все чаще по вечерам заводишь с Леней Мельником разговор, чтоб поступить к нему в бригаду, и он согласен: «А что?! Давай! На первых порах возьму помощником скрепериста…» И вот тут вспоминаешь, что надо еще на другой конец Чукотки, и чувствуешь, что пора… Расстаешься с Дальним и с этого момента начинаешь вспоминать всех этих людей и многих других, о которых просто упомянуть — недостаточно, а чтоб рассказать подробно — повторяю, надо писать книгу. И раз обо всех невозможно, тогда в заключение хотя бы несколько слов о пекарихе Вере Владимировне Потапенко, одной из немногих женщин в «Городе тысячи мужчин». На Дальнем она тоже с первой палатки. Никакой пекарни, конечно, не было, а хлеб нужен. Сложили сразу русскую печь, двадцать пять булок в нее садилось, потом начали ставить кругом стены. Днем плотники свое дело делали, а ночью Вера Владимировна приходила, пекла под открытым чукотским небом… Ну а сейчас пекарня сразу полтонны выдает, и должен сказать, что такой вкусный хлеб я редко где пробовал… Вот потому-то и не пускаюсь я в помянутые мной «правильные» рассуждения типа: «Как хорошо могло бы быть, если…» Удерживают меня воспоминания о Дальнем да изречение одного великого философа: «Жизнь борется и работает, добродетель стоит праздно и говорит».

Февраль — март 1976 года

Коса, на которой стоит Уэлен

1

Кто из нас не помнит школьную географическую карту нашей страны с постепенно редеющими к востоку кружочками городов и самый последний одинокий кружочек в конце Чукотского полуострова и прежнее, через два «л», написание: Уэллен. Виделся он тогда привычным взору, большим и в то же время необыкновенным городом — в снегах, с яркими огнями, просвечивающими сквозь постоянную метель, с веревками, натянутыми вдоль улиц, чтоб не заблудиться… Многим, наверное, он и до сих пор таким кажется: часто, например, приходят чукотским ребятам письма с адресом «город Уэлен» и номером школы, скорее всего своей — ученик 101-й московской желает переписываться непременно с учеником 101-й уэленской, — а Уэлен-то при знакомстве с ним оказывается маленьким поселочком с одной недлинной улицей без всяких веревок и с одной школой.

И еще узнаешь: расположен он не на самой оконечности мыса Дежнева — до крайней восточной точки страны от поселка еще километров двадцать. Я не раз ходил туда и очень любил эту дорогу, вернее, путь, потому что никакой дороги, даже тропинки малой там нет. Сразу за поселком начинается сопка, по склону которой поднимаешься долго, часа два, и долго, оборотясь, можешь видеть Уэлен, стоящий на узкой галечной косе, в окружении лагуны и моря. Постепенно скрываются домики, ближайшие к сопке, остается только полярная станция в дальнем конце поселка, но вот и она пропадает. За сопкой обнаруживаются распадок и крутая стена другой, еще более высокой горы — ее можно обойти, но и велик соблазн подняться. Кочковатый, зеленый, как и лежащая внизу тундра, местами сочащийся водой склон перемежается черными осыпями громадных камней, глубоко между ними виднеется иногда лед, который до зимы, наверное, и не растает. К концу подъема уже порядочно устаешь, однако не останавливаешься, не отдыхаешь, не смотришь по сторонам, чтобы сделать это не торопясь, как следует, на самой вершине. Увенчивают ее кекуры, останцы, каменные столбы, подобные башням древней крепости, уцелевшим под соединенным натиском солнца, дождя, мороза, ветра. Вот сюда, на самую высшую точку мыса Дежнева, ради открывающегося с нее вида ты и стремился.

«А через тот Камень ходу день; а как на него человек взойдет, и он оба моря видит: Ленское и Амурское», — говорится в пояснениях к старинной карте. Оба моря, то есть оба океана — Северный Ледовитый и Тихий. И не только два океана — к западу простирается слегка всхолмленная равнина тундры, замыкающаяся далеко на горизонте цепью гор. Тундра поблескивает множеством ручьев и речек, сверху они напоминают нарисованные детской рукой деревья с ветвями, отягощенными плодами озер. Впереди же, на востоке, Между двумя понижающимися сопками, словно в кубке прозрачном, светится ярко-синий треугольник Берингова пролива. И в ясную летнюю ночь, при невысоком поостывшем солнце, когда не струится от земли, не дрожит и не размывает даль нагревшийся воздух и все предметы видятся особенно отчетливо и выпукло, еще дальше можно различить такие же, как и вокруг тебя, горы с остатками снега — оконечность другого материка, мыс Принца Уэльского, Аляску… С этой сопки не торопишься уходить: внезапно очень хорошо представляешь себе весь лежащий за твоей спиной материк, потом и другой, напротив, и вот уже не два океана и два материка, но разом созерцаешь всю Землю, чувствуя, что не просто на вершине стоишь, а на одной из немногих, самых примечательных вершин мира.

Отсюда до «крайней точки» еще два, два с половиной часа ходу. Пересекаешь небольшую глубокую долину, поднимаешься на последний перевал, и открываются перед тобой каменные обрывы мыса Дежнева и вся ширь Берингова пролива с высоким скалистым островом посередине. «А против того Носу есть два острова…» — писал Дежнев в своей отписке. Да, их два, Большой Диомид, он же остров Ратманова, и Малый Диомид, или остров Крузенштерна, но отсюда, с берега, хорошо виден только Большой, Малый же самым краешком выглядывает из-за него, так что если не знаешь, что он есть, то и не отличишь на таком расстоянии. Снежные вершины Аляски по-прежнему видны чуть левее островов, и ловишь себя на мысли, что Дежнев тоже поднимался на этот берег, не мог не подняться, а следовательно, обязательно заметил бы Новую Земли) — «чаятельной берегъ Северной Америки», как надписал позже М. Ломоносов на своей карте, — когда бы оказался в проливе в разгар лета, в такие вот редкие и недолгие погожие дни. Но он только в конце июня, раньше льды не позволяли, вышел семью ночами из устья Ковымы-реки, два с половиной месяца плыл вдоль побережья Студеного моря, терпя «морские розбои», то есть крушения, и теряя кочи, и лишь в сентябре три судна достигли оконечности Большого Каменного Носа. А в эту пору здесь начинаются штормы, дует северян, и несущийся по ветру дождь мешается с туманом и снегом. Осенью скалы Берингова пролива заставляют вспомнить описание их, данное русским путешественником в начале прошлого века: «Место сие представляет ужаснейшее зрелище: черные, страшно друг на друга упирающиеся утесы, между коими особенно отличается один, имеющий совершенно вид пирамиды, вселяют какое-то чувство содрогания. Сие сокрушение страшных утесов заставляет человека размышлять о великих превращениях, которые некогда в природе здесь последовали…» Ну а сейчас — пролив зеркально гладок, редкие разбросанные льдины недвижны и кажутся влитыми в его поверхность, очертания скал, действительно причудливые и резкие, смягчены в рассеянном свете белой ночи, и крики птиц — морских уток, бакланов, топорков, летящих над самой водой, — не нарушают, а еще более подчеркивают царящие здесь тишину и покой.