- Вы не виноваты, мне самой нужно было вас предупредить, но я думала, что у нее уже все прошло.- Она с опаской посмотрела в сторону комнаты, где лежала дочь, и прикрыла дверь.
- Если бы вы знали, что она перенесла! - Лицо ее вдруг исказилось страшной ненавистью, а глаза стали темными. - Проклятые изверги, зверье. Когда же, наконец, кара придет на них?
Николай, подавая хозяйке густо заваренный чай, уверенно проговорил:
- Скоро, мать, скоро. Гонят их, паразитов, по всей нашей земле. Их погаными трупами усеяны целые поля.
Женщина задумалась, положила на стол сильные, огрубевшие от работы руки.
- Если бы не она, ушла бы я в партизаны и била бы их, гадов. Душила бы вот этими руками.
Мы помолчали, я хотел что-то спросить, но Николай наступил мне на ногу. А она продолжала:
- В первый день войны муж мой сразу же ушел в армию. Больше я его не видела и ничего о нем не слышала. Фронт мимо нас прошел быстро. Бои были у Немана. Деревню они взяли без боя. И что тут началось!- Как голодные шакалы, ворвались они к нам. Пожрали всех курей, побили свиней, обшарили хаты. Мы только от них и слышали:
- Матка, курки, яйки, млеко!
Самые первые немцы задержались у нас недолго: они, видимо, очень спешили. А вот за ними пришли другие - еще хуже, одетые во все черное с черепами, все здоровенные, долговязые. Эти устроились у нас на постой. В первый же день они расстреляли жену и мать председателя нашего колхоза. Потом все искали коммунистов, комсомольцев, жен офицеров и евреев. Был тут с ними один местный иуда, он все водил их по хатам да выдавал наших. До войны пьяница и вор -при немцах сделался старостой. Потом его, гада, партизаны за деревней на столбе повесили.
Ко мне в дом поставили четверых. Нас с Настенькой сразу же выгнали на кухню. Ей было тогда 13 лет. Мне было приказано следить за порядком: таскать воду, топить печь, мыть пол. Одним словом, чтобы в доме было чисто. А попробуй-ка наведи чистоту. Они, паразиты, даже по нужде не выходили на улицу, а делали прямо в сенях в кадку. Обед они готовили сами, мне не доверяли. А жрали, как все равно на убой. Жрали-то все наше, колхозное: мясо, молоко, мед, яйца. Ихнее-то было только вино да сигареты.
Особенно запомнились мне двое. Умирать буду, не забуду этих мерзких рож. Один, рыжий, здоровущий, как бугай, морда вся в каких-то пятнах, видимо, был главный среди них, другой - длинный-длинный, тонкий как жердь, в очках. Рыжий все время ржал, как племенной жеребец, а очкастый был молчалив, так, прогнусит что-нибудь иногда и снова молчит и зырит своими очками по дому, по двору, словно чего ищет.
Я старалась быть подальше от них, и спали мы с Настенькой в клуне, ложились рано. А они, черти, как вечер, заведут свою музыку, пьянствуют и горланят во всю. Лежим с дочкой ни живы ни. мертвы.
Так прожили неделю. Очкарик говорил по-польски и немного по-русски. Иногда нет-нет да и заговорит со мной. Он все выспрашивал, нет ли у кого из жителей золота и драгоценностей. А вот рыжего я боялась, куталась в платок, кашляла нарочно. Однажды рано утром колола дрова и вдруг слышу сзади его ржание. Подошел он ко мне, грубо облапил и потащил на солому. Толкнула я его что есть мочи и - за топор. Он вскочил, красный как рак, вытаращил свои белесые бельма -и пистолет на меня. Ну, думаю, все, конец мне пришел. А в это время очкарик подходит к рыжему и что-то с улыбочкой шепчет ему в ухо. Тот сначала было ему свой кулачище в морду сует. Но очкарик знай ему на ухо гнусит что-то. Зачем на ухо, ведь я все равно их собачьего гавканья не понимаю. Смотрю, опускает рыжий свой пистолет и заржал, а я пошла сама не своя.
Вечером они снова пили и горланили свои песни. Во время пения стучали бутылками по столу и топали своими коваными сапогами так, что все тряслось в доме.
Я зачем-то зашла в кухню и вижу, рыжий достает свой пистолет да как бахнет из него по иконе. Я не выдержала и крикнула:
- Да что же вы делаете, креста на вас нет!
Очкарик перевел, что я кричала. Вскочил рыжий и ко мне, вцепился мне своей лапищей в плечо, поставил силой на колени и что-то рычит, а пистолет мне прямо в лоб. Тут очкарик мне и говорит с усмешкой:
- Ты говоришь, креста нет, у него есть крест, данный ему фюрером за храбрость, вот и целуй этот крест, а не то капут тебе сейчас!
На брюхе у рыжего был большой черный фашистский крест, его мне и нужно было целовать. Но я не хотела, пусть смерть уж лучше, чем это. А в это время вбежала Настенька, увидела все это и пронзительно закричала:
- Мама! Мамочка!
Рыжий на нее навел пистолет, и пришлось мне целовать этот гадкий крест.
Женщина в сердцах плюнула, вытерла повлажневшие глаза рукой и продолжала:
- Но это еще не все, что нам пришлось пережить. После этого случая рыжий меня больше не трогал. Как- -то вечером я увидела, как немцы начали грузить машины своим имуществом. Какой-то важный их чин что-то кричал и поторапливал их.
Часть фашистов уехала в тот вечер. Но мои постояльцы еще остались, ненадолго. На другой день я вышла в поле накопать бульбы. Плохо было с питанием: немцы нас начисто обобрали. Вернувшись домой, я встретила в дверях кухни очкарика, он улыбался и не пускал меня, гак, вроде бы шутил со мной. И тут я услышала крик моей доченьки. Меня словно огнем обожгло, отпихнула я немца - и в дом. Дальше смутно помню. Крики Настеньки, пятнистая морда рыжего, его противный пот. Что было сил я вцепилась когтями в его рожу, наверно, кусала зубами. Сильный удар по голове оглушил меня.
Очнулась в амбаре, вся избитая, со связанными руками и ногами. В дверях стоял полицай. Он принес мне воды.
- Слушай, твоя дочь у соседки, ей лучше, а тебя приказано отправить в город.
- Где рыжий? - спросила я.
Полицай задумался, видимо, не поняв, о чем речь, а когда до него дошло, сказал, что все немцы вчера ночью покинули деревню.
В городе со мной беседовал какой-то важный пожилой немецкий офицер, он говорил по-русски. Он сказал, что немецкая армия несет белорусскому народу освобождение от большевиков, что немецкие солдаты преисполнены хороших, добрых чувств к мирному населению. Но вот проклятые партизаны-бандиты мешают мирному сотрудничеству. Он очень сожалеет, что такое получилось, разумеется, будет расследование и этих солдат накажут. Я молчала и не верила ни одному его слову. Меня выпустили, сказав, что того рыжего немца привлекут к ответственности, а я должна рассказывать о хорошем со мной обращении. Заставили подписать какую-то бумажку, по ихнему написано, и дали своих марок. От денег я отказалась.
Примерно через месяц, когда начала я с Настенькой немного оправляться, пришел ко мне какой-то субчик в цивильном, в шляпе. Вы, говорит, такая-то? Как живете? То да се. Сидит, скалится. Что тут у вас нового, кто чем дышит? Ну, я ему и говорю, я что, обязана что ли перед ним отчитываться, и пошел-ка, дескать, от меня подальше. А он как стукнет кулаком по столу:
- Молчать, дрянь, ты забыла, что гестапо подписку дала тайно работать для немцев.
Тут я й обомлела. Вот еще новая беда, думаю, притихла, сделала вид, что боюсь его.
Он встал, подошел ко мне, оглядел меня так это всю:
- Ну, ладно, слушай конкретное задание. - И пошел перечислять.
Одним словом, я должна была стать подлой доносчицей на своих селян, от которых, кроме добра, ничего не видела. Было это осенью, и он не захотел возвращаться поздно в город. Дал мне денег и послал, за самогонкой к тем, кто и в войну гнал ее, наживаясь.
Принесла ему бутылку первача. Сама села за стол, улыбаюсь, а на уме одно. Только одно. Нет, врете, гады, не сделать вам из меня подлой доносчицы. Цивильный тем временем снял пальто, вынул из кармана пистолет, хватил пару стаканов и говорит, что, дескать, душно в хате, пойдем, мол, в сени, а сам моргает мне. Настенька сидела на печке. Вышли мы в сени, он меня сразу хватать. Тут я и всадила ему в самое сердце остро заточенный напильник, который взяла у самогонщика будто бы зарезать свинью. Он сдох сразу, я даже удивилась. Ночью я его оттащила в поле. А на утро мы с Настенькой ушли. И где только ни скитались, спасибо добрым людям, укрыли нас. Последнее время жили у партизан. Настенька еще долго болела, совсем было умом тронулась. Как услышит немецкую речь, так припадок. Правда, теперь стало лучше: наше село уже с год под партизанской властью.