Конечно, не море. Склоны уже костливые, жесткие, ползти не способно. Впереди трое, идут вольно, грегочут, сигаретки с легким табаком, мундиры серо-мышиные с брусвяным венчиком на локте, «Двоих живьем», — показывает на пальцах Клевцов, а пограничник юрким ужом по разлогу в охват. По условному сигналу Петр рванулся, но не достиг, скользнул ногой. Уже и карабин занесен над ним с ножевым штыком и чужой рыбий глаз сверлит с прищуром. Прежде штыка насквозь пронзил ужас, а тот медлил. Почему медлил, хрен его знает. Во сне время отпрядывает. Так, не так, а только рядом с Петром очутился кургузый полусапог и толстый вязаный носок, в который заправлена брючина. «Полундра!» — крикнул пограничник, отвлекая, поднявшись во весь рост. И тогда рванул Петр тот сапог. Не просто рванул, — с вывертом, как учили. И понеслась схватка ярой качеей, туда-сюда: руки, ноги, стволы, приклады, подножки, подхваты, с трескучей вонью, с надсадой, с ихней руганью и своими матюками. Гладким мужиком был егерь, да, видно, матросов не знал. Плетеный линек словно сам собой вложился у Петра в два кольца вперехлест, «пьяным» морским узлом. Пришвартовал егерю ладони к лодыжкам.
Хотя и во сне, но явственно, как в кино, Петр загордился, перевел дух: «Все ли видели? Вот вам и боцман!» А в ушах вдруг: «А-ля-ля!», непонятно кричат, хором. Правее, левее, крысиной побежкой, мундиры, мундиры: «А-ля-ля!» И по спине опять дрожь противной волной. И добычу волочь нету мочи. А позади нарастает: «А-ля-ля!», дробно лают автоматы-шмайсеры. Егерь, в тючок упакованный, загорланил по-своему. Жутко орет, и глотку нечем забить. Тогда в руке сам собой ловкий ножичек. Нет, не подарок, а всё равно оружейниково самоделье, полученное под расписку. Ухватился Петр за рыжие патлы, башку отогнул. На шее у егеря жила бьется, часто-часто торопится...
На этом месте Осотин всегда просыпался, в испарине, с удушливой тошнотой. Горлышко фляги стучало по зубам. Вода непокорными струйками катилась за тельник. Из кисета сыпалась махра, мимо сыпалась, не в цигарку. Провались концом! Чего привязался поганый сон? Долдонит, язвит душу. Ну, заколол. Промеж шей и левой ключицы сверху вниз. И жилку тогда не видал. Чего разглядывать? Отборный был егерь, враг. На стальной каске, что отлетела в сторону, с обоих боков фашистское паучье клеймо, на мундире латунный знак «Завоеватель Нарвика» и ленточка «Героя Крита». Чего разглядывать? Подумаешь, жилка.
Покурив, Осотин приходил в себя, лежал и злился, не понимая, почему втемяшилось про этого «языка». Будто кроме нечего вспомнить. Тот самый первый поход был неудачным. Потеряв время на высадке, двинулись через скалы напрямик и уткнулись в обрыв. Сначала бросали камешки, пытаясь сориентироваться по звуку падения. Круча глотала их молча и потому казалась бездонной. Клевцов приказал снять рюкзаки и опускать их, цепляя один за другой.
— Я и так определю высоту, — вызвался Зайчик,
— Лучше отойди и не мешайся!
— Есть, отойти, — обиделся Семен и вдруг в резком прыжке канул во тьму.
Все стояли и ждали. Тишина была глухой. Она тянулась резиной. Зайчик подал голос через минуту, не ранее:
— Милости просим, ха-ха. Здесь мягко. А скала подходящая...
Командир взвода промолчал, — верно, было не до того. «Выдача» состоялась уже в блиндаже, на разборе:
— Когда прекратится произвол?
Но Зайчик тоже в карман за словом не лез:
— Что такого? Я в интересах боевой задачи.
— В этих интересах подвернулся сугроб. Без него был обеспечен перелом ног. Как тогда быть с задачей?
— Ну, — дернулся рыжий Семен. — Всё равно бы обузой не стал. Пуля в рот, и, пожалуйста, следуйте дальше.
— Вот как? Пуля в рот? — побледнел Клевцов и вдруг заорал: —Я не люблю терять людей! Учти, допустишь ещё выходки — спишу за непригодность к такой-то матери...
Боцман никогда не видел его таким, никогда не слышал, чтобы насмешливый Клевцов выражался площадно. Досталось на разборе всем, кроме Петра и тех, кто не вернулся. Боцман принял это как должное. Промашек вроде за ним не числилось. А вот про высадку на берег по натянутому им тросу все позабыли. Очень даже обидно.
— Переправу, кажется, навели и воевали сухими, — решился напомнить Осетин, хотя сам-то как раз промок.
— Ему кажется, а мне нет, — вызверился командир взвода. — Я твердо знаю — воевали плохо, не выполнили всех задач. Зачем «языка» закололи, раз все остальные специально прикрывали огнем?
Далее боцман услышал о том, что ему вообще не суждено было вернуться, кабы не пограничник. Это уж слишком. О покойниках худо не говорят, но все видели, как тот, озираясь, трусил. Семен Зайчик, видно догадавшись, на перекуре заметил:
— Переживает наш командир. Он тоже у Ивана учился.
— И ты туда же? — удивился Петр. — Самому чёрт не брат, а другим разрешаешь дрейфить? Ловко.
— Что значит «дрейфить»? Зубами стучать? Почему нет? Если только до первого выстрела. Видал, как он погиб? Похоже на труса?
Петр не видал. Он в тот момент чухался с егерем, и ему было не до наблюдений. Говорили, будто пограничника срезало пулеметом, однако тот успел швырнуть связку гранат и обеспечил остальным путь отхода. Нет, Петр свидетелем себя не считал и вообще терпеть не мог настырного пограничника, почувствовав нечто вроде облегчения, когда оказалось, что тот не умеет подавить дрожи. Откуда боцману было знать, что «Зови Иваном» был последним из ветеранов заставы, которая держала до войны государственную границу вдоль речки Титовки. В блиндаже не было ни одного бойца, которого бы пограничник на первых порах не опекал.
Нет, Осетин свидетелем себя не считал, но ему всё время чудилось, что, когда Иван, отвлекая егеря, кричал «Полундра!», это и был тот последний его рубеж. Чёрт его знает... Или взять ту проклятую жилку на шее? Когда всаживал нож, не запомнил, а кажную, почитай, ночь, как в кино, набухает она, толчками колотится...
Ерунда всё это, блажь с непривычки — утешал он себя. Ну заколол, как всё равно борова, дак егерь сам, можно сказать, напросился, если б молчал — другое дело. Зря только вязал, надрывался» Уложить выстрелом куда как проще, и никаких тебе снов. Пуля летит в цель, и кажется — она убивает, а не ты. На дальней дистанции крови больше, а воевать спокойнее. Что раньше видел Осотин в кольцах своего зенитного прицела? Не пилота, только атакующий самолет. Гидроакустики и минёры на катере, те совсем ничего не наблюдали, уничтожая подводную лодку глубинными бомбами. Они охотились по шуму винтов, догадываясь об удаче по косвенным признакам, побеждали всё экипажем и знали: в случае чего пропадут тоже разом. На всех кораблях топили или сбивали как будто одну вражью технику...
Нет ничего хуже, когда «ум человеку вспять зрит». Как ни маскировался Петр, но среди людей разве убережёшься.
— Видать, тебе у нас понравилось, боцман, — заявил раз Мелин с эдакой ухмылочкой. — Каждую ночь «языков» берешь.
Осотин понял, что во сне не молчал и нахальный оружейник захотел его перед всеми выставить. Не зря, видно, говорится: «Сладким будешь — проглотят, а будешь горьким — расплюют».
— Кому боцман, кому товарищ боцман, — веской ответил Петр, понимая, впрочем, что ухватился не за ту снасть. Но ничего другого не приходило в голову. Не он первый, не он последний. В затруднительном положении многие уповают на разницу в летах либо в чинах. Главное, «сладким» Осотин никогда не был. Где уж такого «проглотить».
После перепалки с оружейником проклятый сон, стал помаленьку отпускать. Он потускнел, как бы подтаял, распался на невнятные куски. По-прежнему ярко виделся Осотину только самый конец, но душу уже не пластал. Просыпаясь, Петр только лишь вздыхал, негромко ругался, поворачиваясь на другой бок. То ли устал он переливать из пустого в порожнее, то ли потому, что первое задание заслонили впечатления от других, где тоже было много крови, и нашей, и чужой, удачи и ошибки, радости и потери. Но надо всем уже довлел расчет, когда способнее применить гранату, или выждать в укрытии, или, задержав дыхание, плавно нажать спусковой крючок. Иначе воевать было невозможно: потеряешь голову, потеряешь себя...