Правда, что ли, установить что-то подобное? Мир примет с удовольствием, он – скряга известный, что ни увидит – к себе тащит, а своим делиться не любит. И с поверхности будут меньше наведываться. Хотя и так не наведываются – а мало ли что…
Заодно проверю, могу ли я устанавливать здесь законы.
– Уделал, – беззаботно махнув рукой, признался Гермес. – Кому скажи – не поверят: как мальца сопливого провели! Эх, Владыка… и кто из нас после этого Долий?
– Оставь себе прозвище. Для меня важнее – кто теперь Психопомп.
– Правда, - хихикнул вестник и невозмутимо принялся уписывать миндаль в меду – очередной признак принадлежности к подземному миру. – У тебя, дядюшка, и без того много прозвищ. А я новое добавлю: Гостеприимный. Уж какой гостеприимный… а от душеводительства я и не собирался отказываться. Так, уточнить: а вдруг…
А вдруг можно шлем за просто так получить. Бог торговли – есть бог торговли.
Гермес поднялся из-за стола. Сыто икнул, оправил обтрепанный серый хитон. Шляпу широкополую нашарил.
– Спасибо за гостеприимство, Владыка. Готовься встречать других гостей: полечу новые обязанности выполнять.
И порхнул к двери, злорадно хихикая себе под нос.
– Шлем не забудь, – окликнул я его.
Гермес-Психопомп обернулся – блеснул лукавыми глазками.
– Потом заберу. Как нужно будет. Теперь-то он мне – зачем? Хотел бы я видеть того, кто тронет Душеводителя подземного мира, посланца Владыки Аида! Нет, я все-таки заверну к Аресу и Аполлону, а потом уже к теням…
И – радостно, уже из коридора, за шорохом крыльев…
– Мом помрет от зависти, что этого не видел. Какие у них будут рожи!!
* **
Новый закон я испытал через месяц, а может, через два – я плохо начинаю чувствовать время, время не желает нормально течь возле темницы своего бывшего господина. Идет рывками, скачками: год – за день, месяц – за час… Подземные привыкли и не жалуются.
Закон испытался сам по себе: Ламия приволокла с поверхности смертного любовника. Сын мелкого божка и финикийской пастушки, рыжеватый, тощий и лопоухий, трясся перед моим троном, как припадочный, но стоял крепко: да, хочу жениться. Да, она прекрасна. Да, собираюсь жить в вотчине жены, потому что отец проклял, а мать повесилась.
Обычно слезливая, хнычущая Ламия улыбалась своему избраннику светло-кровавой улыбочкой. Чем она его опоила – не раскрывала. Гипнос, подлетев, шепнул, что «у нее случается раз в десять лет, но ненадолго».
Я не возражал. Настоял только, чтобы парочка отпировала у меня во дворце: проявил гостеприимство.
Потом дождался, пока смертный попытается сбежать в первый раз – кто бы сомневался, если Ламию свои же подземные боятся из-за ее нытья, тут никакие чары не действуют. Дождался, пока кровопийца вломится ко мне, заламывая тонкие руки и голося: «Обманщик! Проклятый смертный! Да я к нему со всем сердцем, а он…»
Дождался – и потянул за поводок.
Смертный прибрел обратно через пару дней: мир все же принял новый закон. Ламия, забыв размазывать слезы по белому лицу, таращила на меня глаза и теребила в руках черный кинжал, которым намеревалась заколоться на глазах у Владыки и свиты: «Ве-вернулся? Навсегда? А как это?!»
Своего смертного она убила через семь дней – выпила кровь в горячке страсти. Потом еще плакаться рвалась, тоже, вроде бы, с кинжалом, но я не принял: был занят судами.
Гермес-Психопомп все же отомстил за свое душеводительство. Откуда он брал столько теней – Тартар знает, но их шествие выливалось в бесконечную вереницу, и Оркус устал черпать из сосуда Мойр бесконечные жребии, а я опять не слышал времени и успевал только – судить, судить…
Не помню даже – когда напомнил о себе Ахерон: то ли через пару лет, то ли лет через десять.
Пришел сам, приволок сына. Развел руками с огорченным кряхтением:
– Владыка, по-моему, он дурак.
И отоварил первенца таким подзатыльником, что непонятно – как у того голова не отлетела.
– Главное же – не в меня он уродился такой! Жена, никак иначе. Я ей… этого, выдал уже, да не по одному разу. И ей, и ему… а он не лечится. И что с таким уродом делать – непонятно.
Аксалаф переминался с ноги на ногу и не поднимал глаз. На узловатого, жилистого Ахерона он был непохож, на полную, сонную мамочку – тем более. Тонкий, узкоплечий, черты лица рысьи, лоб опасный – таким лбом стены крушить можно. Хитон в какой-то зелени измарался, руки в земле.
– Уже сколько раз к делу его пытаюсь пристроить… так не желает, дурень! С цветочками какими-то ковыряется! На поверхность сбежать хочет, сады разводить! У-у, позорище! И мне еще – отцу-то! – говорит… ты, говорит, красоты не понимаешь. Нет тут у вас красоты, не то что на поверхности. Красота ему… Владыка, к тебе привел. Образумь… прикажи… а не прикажешь, так хоть в Тартар сунь с глаз моих долой!
Юнец поднял глаза. Скользнул высокомерным, затуманенным взглядом. Такой у поэтов бывает: вразумляй, не вразумляй…
– Подойди.
Титан подтолкнул наследничка в спину. Тот сделал несколько шагов, остановился перед троном. Стоял, расправив плечи, готовый хоть сейчас за свои идеи – на огненное колесо, или куда там пошлют. Они же все не понимают ничего, так что наверняка – пошлют…
– Поведай мне, чего ты хочешь, Аксалаф. Почему решил покинуть подземный мир и жить под солнцем?
Он отвечал почтительно, но уклончиво, без запала. Видно, повторял и втолковывал много раз сначала матери, потом отцу, потом друзьям… В Среднем Мире много цветов. И деревьев, и плодов тоже хватает. А прекраснее этого ничего нет. А он хочет приумножать красоту, а в подземном мире – попробуй что-нибудь приумножь…
– Отчего тебе не нравится Элизиум?
Мальчик только головой дернул – повисли черные кудри над кожаным ремешком. Юнец еще, а видит суть Элизиума, надо же.
– Я понял твое желание, Аксалаф. Но что ты будешь делать под солнцем, когда придешь туда?
Вот здесь глаза сверкнули. Безуминкой настоящего творца. Есть страсть, говорила Стикс, помимо власти и любви и мести. Желание творить.
У Аксалафа его было в достатке.
– Найду Великую Деметру, покровительницу садовников. И умолю ее научить меня растить цветы и травы, ухаживать за деревьями! – откинул голову, и блеск глаз преобразил меленькое, невыразительное лицо. – Владыка! Когда я был совсем мальчиком, я сбежал из дома на поверхность… всего на час. Мастерство Деметры Плодоносной не знает себе равных! Нет такого художника и скульптора, чтобы передать красоту творений, которые она создает. Нет таких песен, аэдов, нет мастеров, чтобы передать это! Это – высшее, что есть в мире, вся полнота жизни. И когда есть такое… если такое есть, то зачем существовать, когда не можешь к этому прикоснуться? Сотворить подобное?! Создавать красоту и стать равным…
Растопырил руки: сейчас взмахнет пылающими крыльями, полетит. Только договорит. Что не может быть в подземном мире, среди пламени, тины и чудовищ, что задыхается, не видя цветов, что ему нечего здесь делать, потому что все дела, которые отец предлагает, – пусты и ничтожны по сравнению с великим идолом красоты и совершенства, который – там…
Свита давилась смешками. Угодливыми, мелкими. Ахерон багровел и потирал кулаки. Будет и Горгире, будет и сыну – за пламенные пророческие речи перед царским троном.
Аксалаф замолчал и вздернул подбородок. Наверное, представил себя на Полях Мук.
– Хорошо, - сказал я. – Иди.
Юнец моргнул.
Ахерон за его спиной моргнул дважды и начал дергать себя за ухо. Ослышался?!
– Я не держу своих подданных. Они вольны выбирать, где жить и чему отдавать себя. Ступай на поверхность, сын Ахерона. Учись создавать красоту. Встань.
Последнее я прибавил, когда он грохнулся на пол. Тряпкой распластался перед троном, лицо в плиты впечатал. Хуже теней, которые на суд являются.
– Я сказал: встань! Обязательств или службы на тебя я не налагаю. И не закрываю тебе путь назад, если захочешь увидеть родителей или передумаешь. Теперь иди. Вы тоже оставьте нас.