Вороны торопятся есть: вот-вот остатки цапли смоет вода. Птицы и не думали подходить к реке; она сама залила берег, точно требуя свою долю, хотя бы перья, голову и две тонкие, как спички, ноги.

Вода в реке прибывает!

Вот уже несколько дней, как в горах потеплело, снег растаял; слившиеся вместе ручьи устремились вниз, и этот грязный бурный поток никак не вяжется с безмятежным, по-весеннему ярким днем.

Берега не выдерживают натиска бурлящей реки, и то одна, то другая глыба земли, оторвавшись, с громким плеском падает в воду.

И старый тополь, проснувшись, встревоженно вздыхает на теплом ветру:

— С-с-с, что с тобой, Река, ошалела ты, что ли?

— Я? При чем тут я? Хорошие вопросы задаешь ты, старый Тополь. Так и бежит ко мне множество новорожденных грязных ручьев. Что мне с ними делать? Их посылают Гора, Лес, — все. Ошалела погода, а не я!

— С-с-с, —вздыхает Тополь. — Ты размыла весь берег, мои корни чувствуют это, и даже во сне мне страшно.

— Тебе не впервые страшно, — сердито рокочет Река. — Лучше бы ты спал.

— Глупая, с-с-с, какая ты глупая. Твои озорные детишки играют в весну, я уже едва стою, а ты говоришь мне: спи.

— Брани Зиму, — мечется Река. — Разве это Зима? Лентяйка она, полеживает где-то. Приносит не снег, а слякоть. Напускает южный ветер, не заботится о порядочных тучах, северном ветре. И горы валят в меня массу грязи. Поверь, мне совсем невесело.

Легкая дымка окутывает окрестности. От снега не осталось и следа. На всем лежит печать ленивой, сонной усталости, и не несись река так стремительно, можно было бы подумать, что по случаю воскресенья она бездельничает, загорает на солнышке.

Притихла деревня, только дятел посвистывает, кружа над садами, словно подрубает нижний край шторы, спускающейся с неба, и — трах-тах, трах-тах — тетя Юли выбивает пыль из брюк Миклоша с такой силой, словно они надеты на егеря.

«Как хорошо мне было с этим парнем, а теперь останусь одна как перст».

Трах-тах! — бьет она по штанам, словно напуская ветер на старую мельницу, которой все нипочем. Она стоит себе на берегу, смотрится в воду, ее большое колесо шагает то быстрей, то медленней, и оно тоже такое старое, что за свой век могло бы дважды обойти земной шар. Но оно крутится на месте, шагает только по ленте реки и наматывает на себя дни, уносит их в ночь и приносит в рассвет, пока не рухнет когда-нибудь в бесконечную стремнину времени.

Старая мельница сотрясается, разумеется, не от ударов тети Юли, а потому что вода и мельник пустили ее в ход. С гулким грохотом жерновов сливается тихое поскрипывание валов и шелест решет, высыпающих муку с желоба.

Мешки наполняются теплой пахнущей хлебом мукой, ведь во время работы нагреваются не только жернова и валы, нагревается и перемалываемое зерно.

Мельник не знает отдыха. Он то завязывает мешок, то насыпает зерно в воронку, то останавливает валы; наконец закуривает и стоя у окна смотрит на воду, думает о своем.

—Жалко, что он не мельник… — бормочет он, и можно поручиться, что имеет в виду Миклоша.

День уже клонится к вечеру. Над рекой между деревьями реет туман, и сразу чувствуется: по-весеннему буйному, солнечному веселью — конец. Но вода все больше прибывает, и тысячу мельниц привела бы в движение та сила, что вчера была миллиардом снежинок, а сегодня вращает колеса, которые тянут на постромках кони воды и солнца.

Мельник смотрит на воду и думает об Эсти и о себе. Какой-то неизъяснимой тоской веет от реки; мельница работает, мешки наполняются, и словно растворяются в воде минуты быстротечной жизни, которые никогда не возродятся, не вернутся.

«Да, так оно и есть», — кивает он сам себе и вздрагивает, заметив рядом дочку. В шуме он и не слыхал, как отворилась дверь.

— Отец, принесли вино. Вы не пойдете попробовать ? А то дядюшка Калло торопится.

— Пусть себе идет, вино дядюшки Калло нечего пробовать. Не могу я сейчас мельницу оставить, она на полном ходу. Постой-ка, Эсти! Принеси стаканчик.

Стройная девичья фигура скрывается за дверью, а мельник смотрит ей вслед, точно еще видит ее.

«Ну и глаза у этой плутовки, вот почему Миклош… Стало быть, и егерь иногда попадает в ловушку».

Глядя на реку, он вспоминает прошлое.

— Отец, вот вино.

— Целую бутылку притащила? Я просил всего стаканчик.

— Ну, почему же…

Серые глаза мельника останавливаются на дочке и словно видят ее насквозь, а она не знает, куда отвести взгляд. В ее руке чуть дрожит бутылка, лицо постепенно краснеет. Мельница гудит, и колесо почти бесшумно вертится.

—Так-то, доченька…

Глаза Эсти затуманиваются слезами, и, наполняя стакан, она проливает вино.

— Смотри, да ты же мимо льешь.

— Ой!

И тут она с бутылкой в руке прижимается лицом к отцовскому плечу.

Мельник чуть отстраняет ее, ему стыдно, что и он расчувствовался.

—Вся в муке перепачкаешься, будут потом на селе говорить, что с подручным мельника обнималась.

С легкой улыбкой девушка наполняет стакан.

— Будьте здоровы, отец.

— За тебя и твоего суженого, дочка.

Мельница гудит, точно улей времени. У девушки теперь своя дорога. Вода все прибывает, старое колесо мягко скользит по водяной ленте, над рекой колышется вечерний туман, и мельник Калман Чёндеш остается один.

Но надо привыкать к этому, в конце концов всех ждет одиночество.

Егерь, к примеру, хотел бы побыть один, но не мог: дав ему благословение и разрешение на женитьбу, тетя Юли предложила, чтобы молодые жили у нее в доме, и потом уже не оставляла Миклоша в покое.

—Тетя Юли, да я же еще не сделал предложения, — не выдержал наконец Миклош, — и родители Эсти ничего не знают и согласия мне не дали…

Тетя Юли стояла подбоченясь, с таким воинственным видом, что егерь лишился дара речи.

—Ну и фрукт! Ну и разиня! Сиротинушка несчастный! Голову даю на отсечение, мельничиха тебе не откажет.

В субботний вечер Миклош с удовольствием посидел бы дома, но не было ему там покоя.

Он пошел к тетушке Винце и поставил у нее во дворе капкан, настоятельно попросив старушку предупредить соседей, ведь он за чужую оплошность отвечать не намерен.

— Правильно, но Мари искала тут Фашиста.

— Какого фашиста?

— Большого черного кота. Я ей говорила, нечего у меня искать, ты кошек не трогаешь, а в капкан, я сама видела, никто не попался.

— Конечно.

Сегодня Миклош положил в капкан карпа, одного из тех, что проглотила большая щука. У щуки такие же «клыки», как у собаки, но она ими не жует, а только хватает и держит добычу. Зажимает в зубах окуня, маленького сома, пока они не помрут, иначе они начнут шевелить своими колючими плавниками, когда она их глотает, и тогда щуке конец.

— Фу, какая вонючая рыба! — брезгливо сказала тетушка Винце.

— Да, попахивает, потому-то я ее сюда и принес. Сейчас вымою руки.

Уже стемнело, и поля не освещало вечернее солнце, их окутал тяжелый туман. Еще храня воспоминание о растаявших снегах, река стремительно неслась на юг, словно спешила навстречу весне.

Егерь остановился возле камышей, и прохладное дыхание луга смыло с него воспоминание о сегодняшнем и вчерашнем днях. Нарушилось первозданное молчание мрака, одиночества, и Миклош расплывчатой тенью вступил в таинственный вечерний мир камышей.

В шалаше под ногами тихо шуршали сломанные стебли. Рюкзак он положил в угол и, сев на скамеечку, посмотрел в маленький глазок. Но что происходит снаружи, станет видно, лишь когда взойдет луна и рассеется туман.

Чтобы скоротать время, Миклош вынул трубку.

Но сосать пустую трубку — все равно что цыгану играть на скрипке без струн.

Если бы дело было днем и егерь охотился бы на птиц, он мог бы преспокойно курить: у птиц почти полностью отсутствует обоняние. Надо было бы лишь следить, чтобы дым рассеивался в шалаше и не просачивался в глазок, привлекая внимание удивительно зоркого пернатого народа. Но сейчас Миклош выслеживает лисицу, а Карак при благоприятном ветре даже на расстоянии трехсот шагов поймет, что в шалаше сидит человек, это странное и опасное существо.