Какое-то время доктор Каспари наблюдал за ним — прежде чем окликнуть его и в очень вежливой форме приняться уговаривать не бросать больше писем в воду.

— Это нехорошо, — сказал он, — там, на берегу, найдутся люди, которые эти письма обнаружат, и они постараются сделать все, чтобы найти отправителя. Такой человек, как вы, не может этого не понимать!.. — И это продолжалось до тех пор, пока Громила не кивнул в знак согласия и не вручил все оставшиеся у него письма доктору Каспари.

— За все это вам придется ответить, — сказал Фрэйтаг. — Каждый из тех, кто писал эти письма, и каждый из тех, кто их должен был получить, предъявят однажды свои требования.

— Вы ошибаетесь, — сказал доктор Каспари. — На почте никто своих требований не предъявляет. То, что попадает на почту, как правило, нельзя затребовать назад, и мой друг это знает.

Он замолчал, потому что в этот момент по палубе метнулась тень и уткнулась им в ноги, так что они инстинктивно отступили назад и тут же услышали зазывный голос Гомберта: «Иди сюда, Эдит, ну иди же сюда!..» — повторял он, прищелкивая пальцами, в то время как ворон кружил вокруг ног Фрэйтага и доктора Каспари, а нелепо оттопыренное на сторону, обрезанное крыло птицы волочилось по палубе.

— Иди сюда, Эдит, ну иди сюда!.. — приговаривал Гомберт, и Ойген, передразнив Гомберта: «Иди сюда, ну иди сюда!» — ковырнул ее стволом дробовика.

— Грач… — сказал доктор Каспари.

— Осторожно! — закричал Гомберт. — Не наступите ей на крыло!

Ворон остановился между ногами Громилы, приоткрыв зазубренный на конце, цвета черного графита клюв и нахохлив отливающие синевой перья.

— Осторожно! — предупредил теперь уже Фрэйтаг. — Это не простой ворон, он умеет говорить.

— Ценность этого дара определяется текстами, — сказал доктор Каспари.

— Ну-ка, что ты такое можешь нам сказать? — обратился к ней Громила. — Может, прочтешь нам из молитвенника или расскажешь какую-нибудь сказку?

Ойген нагнулся, медленно опустил руку, растопырив пальцы так, что казалось, будто он хотел ковырнуть птицу в шею, словно вилкой, но, когда он уже хотел к ней прикоснуться, птица вытянула голову, подскочила и впилась клювом в мякоть руки Громилы, который испуганно отпрянул и поднял над палубой вцепившуюся в его руку птицу. Острым клювом она рассекла Громиле мякоть руки и неуклюже шлепнулась на палубу. Вытянув шею, словно собираясь сделать глотательное движение, птица тут же встряхнулась и, сложив крылья, успокоилась.

Ойген посмотрел на окровавленную руку, сжал ладонь, удивленно пощупал ее другой рукой, и вдруг его козлиные, с желтизной глаза превратились в щелки, и на этот раз рука его опустилась так резко, что ворон присел, как это делает курица, когда ее ловят. Громила ухватил птицу за шею и бросил за борт. Подрезанные крылья с шумом заплескались в безнадежном желании полета, и потом громко плеснуло еще раз — когда пернатая с маху упала на воду. Птица не затонула, ее распростертые куцые крылья приняли на себя силу падения и теперь отчаянно бились о воду. Поначалу она прямо шла от борта корабля, затем пошла по кругу, под конец о воду стучало только одно крыло.

— Она даже не попросит о помощи, — сказал доктор Каспари.

Человек с заячьей губой поднял ружье и выстрелил. Крыло птицы задралось и так и осталось висеть, краем окунувшись в воду.

— Вот так-то, — сказал Ойген, перезарядил ружье, резко повернулся к Гомберту и увидел, что тот идет на него, раздвинув и выбросив вперед руки.

— Осторожно! — громко крикнул Фрэйтаг.

— Иди сюда, Эдит, ну иди-ка сюда!.. — сказал Громила, подделываясь под голос Гомберта.

— Стоп, Гомберт! — сказал Фрэйтаг.

— Ну иди сюда, — продолжал говорить Громила. — Давай-ка поближе!..

Он придерживал дробовик на бедре, палец его лежал на спуске, дуло ружья смотрело в живот Гомберта, а глаза сузились.

— Гомберт, назад! — сказал Фрэйтаг.

— Ну еще пару шагов!.. — сказал Ойген и откинул голову, кончик языка проехался по краю рассеченной надвое губы, а окровавленная рука легла под ствол дробовика.

— Гомберт! — резко окликнул Фрэйтаг.

Гомберт растерянно остановился, опустил руки; лицо его передернуло тиком. Он глянул на ствол дробовика, повернулся, подошел к поручням и посмотрел вниз на черное, колыхаемое волной тело птицы, которое уносило течением вслед за вереницей писем.

— Боюсь, капитан, — сказал доктор Каспари, — что нам пришло время покинуть ваше общество. Мои друзья уже проявляют нетерпение. Позаботьтесь о нашей лодке и не забывайте о том, что мы назначили срок. Нам требуется самая малость, и в ней наш выигрыш.

В полдень, когда со стороны островов на корабль надвинулся туман, Фрэйтаг стоял на мостике и прислушивался к работе двигателя какого-то судна, которое подходило все ближе и ближе, через какое-то время прошло в стороне и теперь удалялось, и ни Фрэйтаг, ни Цумпе, дежуривший на баке, не увидели самого корабля.

— Прошел, — тихо сказал Фрэйтаг.

Вышедший из рубки Филиппи, как будто он ожидал этого слова от Фрэйтага, появился у капитана за спиной. Он небрежно бросил в воду окурок, стал рядом с Фрэйтагом, засунул руки в карманы и опустил лицо.

— Мы вроде бы обо всем договорились, — сказал Фрэйтаг. — Больше я тебя ни о чем спрашивать не стану: радируешь самое необходимое, дашь отбой, как ты это всегда делал, и ничего не скажешь дирекции. На борту никаких происшествий не случилось.

— Если тебя слушать с закрытыми глазами, только тогда можно поверить всему, что ты говоришь, — сказал Филиппи.

— Я знаю, что говорю, — сказал Фрэйтаг.

— С чем тебя и поздравляю, — сказал Филиппи.

— А теперь иди и передай свою радиограмму.

— Но перед этим я попрошу тебя подписаться под сообщением.

— Это еще зачем? Все радиограммы ты раньше подписывал сам.

— Раньше, когда я их передавал, мне не надо было на кое-что закрывать глаза.

— Хорошо, я подпишу, — сказал Фрэйтаг.

Филиппи кивнул и со скептической улыбкой на своем ястребином лице молча покинул капитанский мостик; бегающая на роликах дверь радиорубки с грохотом отворилась и с таким же звуком закрылась, и Фрэйтаг вошел в свою рубку, сел за стол, привалился к нему грудью и попытался уснуть.

Но уснуть он не мог. К рубке приближались шаги: казалось, их привело из невообразимой дали — четкие и тут же затихающие на палубном настиле, вкрадчивые на баке, они затем отчетливо раздались на железных ступенях трапа, и они приближались, а Фрэйтаг слушал мучительно медлительные шаги, но продолжал лежать, не поднимаясь, до тех пор, пока шаги не остановились на капитанском мостике. Он медленно выпрямился и посмотрел в открытую дверь: в проеме двери стоял Фред.

— А, — сказал Фрэйтаг. — Это ты. Я, когда услышал твои шаги, подумал, что ты идешь от самого побережья и уже ни за что не доберешься сюда.

Фред молча смерил отца полным неприязни взглядом, вошел в рубку, вытащил крюк из гнезда и затворил дверь.

— Ты не хочешь присесть? — спросил Фрэйтаг.

— Могу и постоять, — сказал Фред.

Фрэйтаг улыбнулся и губами передвинул холодную сигарету в другой угол рта.

— Тебе нужна моя помощь? — спросил он.

— Мне не нужно от тебя никакой помощи, — сказал Фред. — Я хотел бы тебе кое-что сказать.

— Я знаю, — сказал Фрэйтаг. — Я этого ожидал.

— Это на тебя похоже, — сказал Фред. — Ты никогда и ни в чем не рисковал и не отваживался на риск. Прежде чем что-нибудь предпринять, ты справляешься о гарантиях, и ты никогда не станешь ловить преступника — до тех пор, пока он не даст тебе честное слово, что у него вышли все патроны, только после этого ты начнешь действовать.

— Это ты все хорошо обдумал, — сказал Фрэйтаг.

— Потому что так оно и есть, — сказал Фред. — Теперь я это знаю.

— Ничего ты не знаешь, сказал Фрэйтаг. — До тех пор пока ты не уверен, что единственная возможность для безоружного заключается в том, чтобы заигрывать с ружейным дулом, — до тех пор мне безразлично, что ты думаешь об этой истории. Вот что я тебе скажу, Фред: я никогда не ходил в героях и никогда не мечтал оказаться в убийцах. Оба этих типа людей всегда были мне подозрительны: они слишком просто умирали и даже в момент смерти были уверены в себе, я бы даже сказал, слишком уверены, а так не годится. Я знал людей, которые умирали для того, чтобы поставить точку. Им это не удавалось, после них все возвращалось на круги своя. Их смерть помогала им самим, но не окружающим. У того, кто безоружен и не облечен властью, всегда больше возможностей, и иногда мне кажется, что за этим желанием — во что бы то ни стало замаячить перед дулом автомата — скрывается самый настоящий эгоизм.