Изменить стиль страницы

Эрмантье встает из-за стола. Напрасно он без конца перебирает одни и те же думы, может, это и есть неврастения, депрессия, как говорит Кристиана? Ощупью он добирается до кровати, лениво растягивается. Расслабляющий отдых, бессмысленное фланирование, нет, не может он смириться с таким существованием, с такой плачевной судьбой. Он поворачивает ручку нового радиоприемника, огромного «Филипса», установленного в его комнате, и, зевая, начинает искать что-нибудь интересное. Одна музыка! В музыке он ничего не понимает. Он снова зевает. А все-таки он, видно, немного устал. Какие странные слова сказал, однако, Клеман: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить». Что он имел в виду? Голос певицы сменяется джазом. Эрмантье задремал. Издалека до него доносится голос диктора, читающего сводку погоды: «Порывистый восточный ветер… отдельные дожди в Бретани и Вандее…» Он успевает подумать, что метеорологическая служба опять попала впросак. Им овладевает дремота… Глаза его внезапно прозревают. Он видит улицы, сады, яркие краски.

Ему снится сон.

Глава 3

Все началось на следующий день. А может быть, через день. Хотя нет, ведь Максим приехал накануне. И это единственно надежная точка отсчета, потому что дни шли за днями, и все они до того были похожи один на другой, что разобраться в них нет никакой возможности. Да и зачем ему знать, какой день? В это нескончаемое грустное воскресенье Эрмантье чувствовал себя потерянным. Максим приехал накануне, и первые его слова прозвучали непреднамеренно жестоко:

— Выглядишь ты неважно, старик!

Эрмантье задело это слово — «старик». Максим всего на четыре года младше… Но он всегда относился к нему как к мальчишке. Он был его крестным отцом, И вот теперь, при первом удобном случае, Максим готов подчеркнуть свою независимость, позволяя себе даже говорить с ним слегка покровительственным тоном. Эрмантье следовало как-то отреагировать на это. Но он смолчал, стал нервничать и, недовольный, ощущая какую-то неясную тревогу, пораньше ушел к себе в комнату. Он долго сидел у окна, слушая, как поют цикады. Внизу тихонько, чтобы не беспокоить его, разговаривали Кристиана с Максимом. Потом и они легли. Позже кто-то ходил по саду, и слышно было, как Клеман, вздыхая от восторга, произнес:

— Луна-то сегодня какая!

Сколько боли могут причинить слова, самые обыденные слова! Эрмантье разделся и бросился в постель, уткнувшись носом в стену, чтобы не думать больше о луне, которая, должно быть, прочертила в комнате широкую голубую полосу. Спал он мало, прислушиваясь к малейшему шороху, отсчитывая часы по ударам колокола местной церкви. Они звучали вдалеке один за другим, и воздух был настолько сух, что отзвук ударов долго, очень долго не умолкал, становился все тише и только потом угасал. Раньше ему никогда не приходилось замечать, до чего мелодичен звук колокола. Цикад тоже как будто прибавилось. Ночь звенела от их нескончаемой трескотни. Эрмантье повернулся. Ему было нестерпимо жарко. Хотелось обратно в Лион. Но почему, он толком не понимал. Здесь ему было гораздо удобнее и лучше. Вот именно, пожалуй, слишком уж хорошо. Вернее, лето было чересчур хорошим. Ведь, по сути, эту виллу в Вандее он купил потому, что здешний климат напоминал ему Лион — мелкая изморось на рассвете, сумрачные закаты, влажный ветер, нагоняющий облака. Что его больше всего раздражало и утомляло, так это солнце. С самого раннего утра оно было здесь, принося с собой рой жужжащих насекомых. Приходилось закрывать ставни, но даже стены от него не спасали: паркет начинал скрипеть, одежда прилипала к коже, вода отдавала болотом. Эрмантье всерьез подумывал вернуться в Лион. Там ему тоже будет жарко, но рядом со своим заводом он забудет этот каждодневный праздник света, от которого у него все больше сжимается сердце.

Он заснул.

На другой день ему вдруг захотелось сбросить шикарный фланелевый костюм, его раздражали отутюженные складки брюк. Он отыскал на вешалке то, что именовал своим «эмигрантским» костюмом: старые, бесформенные штаны и такой же пиджак. В этой ветоши он чувствовал себя свободно и только посмеивался, когда Кристиана выговаривала ему: «Ступай через черный ход для прислуги, там тебя никто не узнает». Сначала он подумал, что ошибся: брюки не держались на животе, а пиджак болтался на груди. Он порылся в карманах и тут же обнаружил свой старый рыбацкий нож, обрывки веревки и прочую ерунду, которую любил таскать с собой во время отпуска. Что же это такое?.. Значит, он так похудел! Сколько же он потерял? Пять, шесть килограммов? За пояс можно было просунуть кулак.

«Не может быть! — решил он. — Я совсем спятил!»

И он машинально стал ощупывать бока, бедра, проверяя, не выступают ли кости. Если он так похудел, то уже в Лионе должен был бы… Впрочем, оба серых костюма были сшиты на заказ в июне, когда он еще лежал в клинике. Ему вспомнились перешептывания Кристианы с Юбером, замешательство Блеша, когда он спросил его в то утро напрямик, наигранная веселость Максима, воскликнувшего: «Для тяжелораненого ты держишься весьма и весьма!» Черт возьми, Лотье наверняка дал им наказ: «Главное — оптимизм!.. Чтобы он ни в коем случае не догадался…» Стало быть, это настолько серьезно? А между тем на аппетит он не жалуется. И никаких головокружений или там слабости. Временами, правда, у него возникало ощущение, что вот-вот появится вдруг нечто и накинется на него. Но разве это не вполне естественное последствие ранения?

— Максим!

Он кричал что было силы, и вопреки его воле в голосе слышалась тревога.

— Максим, послушай!

В коридоре зашаркали тапочки, и Максим открыл дверь.

— В чем дело, старик? Что стряслось?

— Максим, ты должен сказать мне правду, причем немедленно. Говори — я обречен?.. Только не раздумывай и не прикидывайся. Давай выкладывай!

Максим расхохотался, а Эрмантье, придерживая одной рукой болтающийся на нем старый пиджак, наклонился вперед, стараясь угадать, насколько искренен этот смех, проверить его чистосердечность. Максим смеялся, чтобы выиграть время. И на этот раз он снова собирался солгать — из сострадания.

— Обречен? — молвил Максим. — Какой вздор!

— А это! — вскричал Эрмантье. — Это?

Он взялся за борта пиджака и запахнул их на груди, словно пальто, чувствуя, как губы его дрожат от гнева, стыда и бессилия.

— Ну и что? — возразил Максим. — Ты немного похудел, вот и все.

— Немного!

— Э-э, нечего драматизировать! К тебе твое вернется.

Эрмантье протянул руку, надеясь схватить брата, но встретил только пустоту и сжал кулак.

— Максим… будь откровенен! Думаешь, я не слышу, как вы шушукаетесь… не понимаю ваших недомолвок! Что-то тут есть. От меня что-то скрывают… что-то такое, чего никто не осмеливается мне сказать. Значит, это настолько чудовищно!.. Ведь имею же я право знать, в конце концов!

— Да говорю же тебе, ничего такого нет, черт побери! Если бы ты поменьше тратил нервов на свои заводы, лампы и прочую ерунду, ты бы уже давно поправился. Только вот беда, ты не хочешь жить, как все нормальные люди. И если бы ты был Господом Богом, то наверняка изобрел бы какую-нибудь работенку и на воскресенье тоже. Что ты там еще выдумал? Кристиана говорит, будто ты собираешься вернуться в конце августа? Почему тебе не сидится здесь?

Немного успокоившись, Эрмантье присел на кровать. Нет, Максим не лгал. Он был фамильярен, зубоскалил, как обычно, со свойственной ему самоуверенностью, однако в это утро Эрмантье нуждался именно в таком грубоватом обращении.

— Кому-то же надо работать, — проворчал он. — Думаешь, я не понимаю, почему ты приехал на лето сюда? Тебя опять обобрали… Возьми сигарету. Пачка должна лежать на ночном столике… Она хоть стоила того?

Максим рассмеялся без всякого стеснения. То была не первая его исповедь, и Эрмантье, хоть и напускал на себя строгость, относился к нему с сочувствием.

— Недурна, — признался Максим.

— Выкладывай все. Опять какая-нибудь официанточка? Хорош, нечего сказать.