На их лицах отражалось удовлетворение: будь что будет, а отныне я жив.
Шли колонны солдат, шли офицеры — лейтенанты, гауптманы, оберсты. Впереди колонн шагали генералы, руки их висели как плети, головы поникли, и все знаки различия — погоны, кокарды на высоких тульях, свастика на рукавах, знак верности нацизму, — померкли. Мраморные и чугунные короли, курфюрсты и полководцы были немыми свидетелями воинского позора. Даже мрачный орел, торчавший на пьедестале и так нагло взиравший на мир, словно опустил крылья и обмяк.
Перед нами проходила повергнутая фашистская Германия. К монументу одного из полководцев подошла группа советских бойцов и долго молча разглядывала его фигуру и доспехи.
— Гордый, — сказал один из солдат.
Затем, недолго думая, быстро влез на памятник, ловким движением привязал к руке полководца белый клочок материи и крикнул вниз однополчанам:
— Гордый, а сдался!
Гора автоматов росла, поднимаясь вровень с монументами.
А гитлеровцы шли и шли.
— Видишь, какие они стали тихие, — сказал один солдат другому.
Весь день шла сдача оружия.
В саду имперской канцелярии, там, где еще утром солдаты Гумерова вели бои, много трупов. Этот сад прозвали «кладбищем самоубийц». Среди множества погибших солдат здесь были трупы и видных чиновников германского правительства, генералов и высших офицеров. Сухой бассейн стал их могилой.
Мы с Борисом Горбатовым ездили по Берлину и торопливо заполняли свои блокноты. Нужно было сегодня же передать корреспонденцию о капитуляции берлинского гарнизона. На площадях, на широких улицах, в Тиргартене, на Унтер-ден-Линден, на Александер-платц, в Шарлоттенбурге — всюду одна и та же картина: горы оружия и колонны солдат; дула пушек, опущенные к земле, пулеметы, перевернутые колесами вверх, фаустпатроны, сложенные как дрова.
Над городом тишина. Лишь изредка доносятся короткие автоматные очереди — голоса одиноких безумцев, которые не смогли смириться с мыслью о капитуляции. Вскоре и они стихли. Послышались звуки русских песен. На площади рейхстага, у Бранденбургских ворот, в Трептов-парке веселились наши солдаты. Растягиваясь и сокращаясь до предела, новенький перламутровый аккордеон пел без устали. А солдатские сапоги отбивали на асфальте такую дробь, какая не снилась эстрадным танцорам.
Площадь у рейхстага была, пожалуй, наиболее оживленной во всем городе. Сюда приходили солдаты всех армий, приезжали офицеры соседних фронтов, прилетели генералы из Бухареста, Софии, Белграда, Вены. И каждый из них, впервые увидев рейхстаг, останавливался и смотрел на него как на символ германского рейха, ушедшего в вечность. Словно не вчера, а давным-давно рвался из кирпичных окон огонь, слетали с крыш статуи богинь и рушились стены. А теперь вот ходят все вокруг обгорелого здания, разглядывают каждую деталь лепных барельефов и скульптурную группу, в которой конь остался без ноги, а бронзовый гений — без головы, и читают надписи:
«Гвардии старшина Кравченко И. А.
Старшина Суруев В. И.
Старшина Сандул К. С. — полный порядок, мы в рейхстаге».
«Друг мой, брат, кто бы ты ни был, прочти: я, сибирский мужичок, а ныне офицер, расписуюсь Иван Кладилин».
«За кровь отцов. Ивченко».
А вот и наши знакомые:
«Марина и Максим Чубуки из Малиновой Слободы».
Тысячи таких «визитных карточек» оставили здесь воины. И трудно удержаться, чтобы не расписаться самим на стене, на поверженной статуе или на разбитой колонне…
Нужно было еще заехать в штаб корпуса, который вновь переехал в Плетцензейскую тюрьму, повидаться и поговорить с Переверткиным. Борис едет в Штраусберг, а я — в штаб корпуса.
За толстыми стенами тюремного двора людно. Здесь были захваченные в плен в комнатах имперской канцелярии немцы, освобожденные из тюрьмы французы, югославы, украинцы. Сейчас они готовились к возвращению в родные края. Одни пели песни, другие просили есть, третьи плакали. Откуда-то доносились женские голоса, мужская брань, детский плач.
Я с трудом нашел генерала Переверткина, побеседовал с ним и заторопился в Штраусберг.
Генерал сказал:
— Одного не пущу, из Берлина сам не выберешься. Дам сопровождающего офицера, — и представил мне молодого лейтенанта Михайлова.
Мы выехали со двора тюрьмы, когда стемнело. Ночь стояла теплая. Минут через двадцать в районе Тагеля мы увидели огненные всполохи. Время от времени до нас доносилась артиллерийская и автоматная стрельба. Ничего нельзя было понять. Ведь весь день солдаты берлинского гарнизона только и делали, что бросали свои автоматы наземь. Откуда же снова война? Но не так просто кончаются войны. Видимо, какая-то оголтелая группа фашистов рвалась на запад, к Бранденбургу.
Мы мчались на полной скорости. Автомобильные фары выхватывали из темноты серую полосу асфальта, всего же остального словно бы и не существовало. И вдруг Мирошниченко резко затормозил. Посреди дороги стояла пушка, дуло которой было направлено прямо на шоссе. Мы выскочили из машины. Перед нами стоял стройный офицер в форме польской армии, которая действовала на правом фланге 1-го Белорусского фронта. Он был очень взволнован. На ломаном русском языке он сказал:
— Товарищ майор, я вам не рекомендую ехать дальше. Здесь где-то бродит немецкая группа с танками, она рвется на запад.
— А есть ли другая дорога на Штраусберг?
— Нет.
— Что же делать?
— Вам нужно вернуться в свой штаб.
Мы развернули машину и двинулись к Плетцензейской тюрьме, но теперь вдали перед нами видны были пожары. Шоссе временами изгибалось, и в зависимости от этого огонь и клубы дыма оставались то влево, то вправо от нас. С каждой минутой мы все больше убеждались в том, что они охватили район нашего шоссе. На одном из поворотов из леса вышел солдат и рукой сделал нам знак остановиться. Мы затормозили. Он предупредил, что ехать дальше опасно, там, — он показал рукой на зарево, — проходит часть немецкой группировки.
— А вы что тут делаете?
— В лесу стоит колонна автомобилей.
— А где ваш командир?
— Во-о-он там, через шоссе, в маленьком домике, — солдат автоматом указал в темноту.
Я оставил в машине Мирошниченко и Михайлова, а сам пошел к коменданту. Одноэтажный кирпичный домик лесничего, стоявший близ шоссе, был затемнен. Я с трудом нащупал дверь, достучался, а когда вошел, увидел маленькую комнатку, большой стол. За ним сидел старший лейтенант. Тусклая, мигающая лампа освещала его бледное лицо. Он склонился над картой Берлина и был очень взволнован. Он сказал мне, что вот-вот здесь должны пройти немцы, что положение его критическое, ибо в его распоряжении только двадцать пять солдат. Они заняли позиции, но…
— Будем драться до последнего, — сказал офицер.
В этот момент из угла, где стоял приемник, послышались какие-то звуки, а затем мы отчетливо услышали знакомый голос Левитана.
— Приказ Верховного Главнокомандующего…
В нем говорилось, что наши войска полностью овладели столицей Германии городом Берлином.
Приказ утверждал победу, водружение знамени над рейхстагом, перечислял имена полководцев и их армии, корпуса, дивизии, которые отныне носили название берлинских.
Старший лейтенант, незаметно для себя, опустил руки по швам и словно бы стоял в почетном карауле. В глазах его задрожали слезинки. А голос диктора, как бы все время нарастая, торжественно лился в этом маленьком домике лесничего. И этот приказ слышала Родина. В этот час она прильнула к приемникам…
Странное, непередаваемое чувство овладело нами. В одно из окон, если приоткрыть штору, виднелось зарево пожарищ. Мы слышали орудийную стрельбу, говорившую, что война еще не кончилась. И этот торжественный голос Москвы… Старший лейтенант решительно сказал мне: