После свадьбы молодые уехали в Италию. Впервые тогда Евгений дал волю с детства — через пестрые марки дальних стран, через книги о путешествиях на суше и на море — жившей в нем страсти к скитаниям. «Из Ливерпульской гавани всегда по вечерам суда уходят в плаванье к далеким берегам. Идут они в Бразилию, в Бразилию, Бразилию… И я хочу в Бразилию, к далеким берегам…» Это Киплинг, властитель мальчишеских мечтаний… И вот перед ним — дорога в мир!

Их медовый месяц мало походил на таковой. Евгений не испытал ни страсти к молодой жене, ни избытка нежности. Эмма была во всем, и даже в любви, ровной, обстоятельной и немного скучно-добросовестной. Но ее безотлучное присутствие отнюдь не мешало сильному, словно всей его судьбой накопленному стремлению мужа окунаться в чужую жизнь с головой. Отклоняясь от избитых миллионами путешественников маршрутов, произвольно выбирал он для более или менее долгого пребывания какую-нибудь хижину в горах, деревушку у какой-то безымянной речки. Впрочем, они не миновали и излюбленных всеми поколениями путешественников мест.

Эмма выглядела чуточку провинциально со своей чересчур старательной манерой одеваться: время определило большую простоту и естественность моды. Но молодость, миловидность и склонность к мимикрии быстро стерли это несоответствие. И Евгений впервые бездумно и счастливо уходил в доброжелательный к нему мир богатых и свободных людей.

Здесь была только одна забота: куда еще направить свое легкое и блаженное скольжение по жизни, чем еще наполнить бесконечно длинный летний день, как еще закончить вечер — в блестящих залах казино или ресторана, в маленьких тратториях среди разных людей, легко и необязательно сходясь с ними, обретая на короткий час и теряя друзей, для того чтобы устремиться к чему-то новому, что бесконечно открывалось за каждым поворотом дороги в, казалось, никогда не исчерпаемой красоте.

И была еще одна чистая и глубокая радость в этих путешествиях: никогда он не имел возможности — мечтал о ней всегда — без оглядки погрузиться в мир искусства. Отметая традиционные осмотры, он многократно и подолгу вникал в то, что тревожило его воображение и давало ему полную отрешенность от действительности необъяснимым соответствием его мечте, его настрою.

То, что его молодая жена оказалась ужасающе невосприимчивой к искусству, только на миг омрачило его радость. Ну что ж, имеются же люди немузыкальные или не воспринимающие краски.

Его умилила старательность, с которой Эмма пыталась разделить его восторги, и в конце концов он предоставил ей свободу более или менее на значительные сроки, чтобы быть один на один с тем, что он хотел сохранить в себе навсегда.

Нет, ничто не вносило диссонанса в гармонию их отношений, и молодая их любовь, может быть менее пылкая, чем могла бы быть, не несущая ни открытий, ни потрясений, была нежной и ровной, как пламя свечей в их спальне в прелестном отеле, имитирующем старинный замок со всеми его атрибутами.

Он был счастлив. И сторицей вознагражден за годы, как ему казалось, насквозь пропахшие острым запахом мездры и лавандового масла, в котором сохранялась пушнина, годы, которые он принимал, как нечто временное, какой-то узкий коридор, который надо пройти, чтобы попасть в другой мир, а какой, он даже не представлял себе. Но сейчас начинал понимать, как он велик и разнообразен, и готов был бороться за свое место в нем. Это место открывали только деньги, и он был готов ради них дышать мездрой и покрывать листы бухгалтерских книг в конторе дяди Конрада мошкарой кругленьких цифр.

А Эмма? Эмма «прилагалась к сему» и была вовсе не обременительным, а весьма уместным приложением к этой мотыльковой и вместе с тем полной глубоких впечатлений жизни, которую он только начал, но надеялся продолжить, не видя к тому никаких препятствий.

Он долго жил этими воспоминаниями в деловом городе Лейпциге, некогда приюте муз, голоса которых теперь заглушили рекламная шумиха, сигналы машин и завывания джазов. В Лейпциге — столице пушной торговли.

Евгений искренне привязался к дяде Конраду. Он не знал семьи, осиротев так рано, а теперь обрел ее. И был за это благодарен. Коммерция была ему глубоко противна, но он старался. В годы инфляции, когда все кругом катилось под откос, их дело понесло потери, но уцелело благодаря предусмотрительной, по-старомодному добротной практике дяди Конрада. Он сохранил клиентуру, вышел из кризиса с большим уроном, но все же вышел. Не потерпел крах подобно многим.

А Эмма? Эмма вела дом, была послушна отцу на равных с мужем, а когда родилась дочь, оказалась любящей матерью. Все хорошо? Вроде бы. Но все чаще тоска хватала его за горло, мутила мысли. Чего бы он хотел? Может быть, свободы. Свободы от деловых забот? Да. От семьи? С некоторыми колебаниями, но все же — да! Ему самому иногда казались странными эти приступы жестокой меланхолии, но она не отпускала его, и со страхом он наблюдал ритмичность ее повторения, словно это была неизлечимая и непонятная болезнь, имеющая свои циклы, свои сроки.

Но — увы! — не подвластная медицине. Да что же это такое? Почему не тешил его в такое время даже лепет дочки? Светлые Эммины волосы у нее уже заметно потемнели, и ему казалось, что со временем она будет красива со своим пока еще кукольным личиком…

А Эмма? Ее время пришло тотчас после смерти отца, оплаканного ею с положенной мерой слез, траура, визитов соболезнования, хлопот по введению в права наследства.

И только позже он ясно увидел, как произошло возвышение Эммы, ее выступление на первый план. Казалось бы, всегда отдаленная от дел, смутно разбирающаяся в сложностях торгового мира, Эмма вдруг обнаружила трезвую, спокойную энергию в решении чисто практических задач.

И к удивлению мужа, в один прекрасный день с цифрами в руках показала ему нерентабельность их дела и даже опасность грозящего им банкротства. Она убедительно раскрывала несостоятельность практики своего отца в иное время, когда подобное их делу предприятие выходит на рынок, уже поделенный фирмами-акулами. И никакая добрая слава, и даже старинное слово «реноме» не помогут выдержать борьбу с фирмами, подавляющими их капиталом, маневренностью и, главное, объединением.

Что же следовало предпринять? На наиболее выгодных, а вернее, на наименее убыточных условиях поступиться своей самостоятельностью, снять вывеску, добрую сотню лет осенявшую подъезд мрачноватого дома с магазином со стороны улицы и уютной старомодной виллой в глубине сада. Сделаться одним из многих…

Эмма говорила об этом деловито, без сантиментов, удивляя мужа все больше этими вновь открывшимися ему своими качествами.

Он не мог не признать здравого смысла в ее рассуждениях.

…Да, все же был у него свой кров, свой очаг, и сейчас тепло его грозил выдуть ветер нового времени, нового порядка, который был не за горами… Как он сказал это: «Не за горами»? В голосе Венцеля была уверенность человека, имеющего корни в действительности…

В зале ресторана было по-прежнему пустынно и тихо. Старинные часы пробили четверть. Он не считал ударов. Свинцовое отчуждение заполнило его всего, и он уже не пускал, не мог допустить к себе ни одной облегчающей мысли, ни одного лучика надежды.

Подавая ему макинтош, служитель сказал:

— На улице ливень, господин Лавровски, подогнать ваш «Вандерер»?

— Машина у самого входа, — отказался он. И когда он очутился в коробочке обжитой и любимой им маленькой ходкой машины, когда он тронулся через густую водную завесу по черному от катящейся по нему воды асфальту, он подумал: современная ладья Харона везет через Стикс еще одного неудачника.

Он открыл дверь своим ключом и прошел в кабинет. Он всегда любил оружие, но не держал его на виду, как другие коллекционеры. В деревянных ящиках покоились старинные кольты, изящные зауэры, аляповатые смит-вессоны и кокетливые меллиоры.

Он выбрал браунинг второй номер, безотказный, надежный пистолет. Заполнил обойму, вогнал патрон в ствол.

Представил себе ясно, что выхода у него нет и лучше выйти из игры до того, как он покатится вниз…