…А когда в седьмом часу утра мы шли, все убыстряя шаг, по улице Великого акына, солнце уже вовсю шпарило в затылок, и от наших шинелей поднимался пар.
Первое, что мы услышали, появившись на проходной, это скороговорку дежурного:
— Быстрей! Бегом! За вами уже на вокзал посылали. Через три часа уходит поезд…
У родной казармы мы увидели что-то непривычное. Вместо потерявших всякую форму, побуревших от дождей и солнца байковых хламид в глаза бросалась новенькая форма людей, издали показавшихся нам незнакомыми. Навстречу нам бежали двое, и я с трудом узнал Сашку Блинкова и Витьку Заклепенко. На них были крепкие сапоги, пахнущие швейной мастерской зеленые хлопчатобумажные гимнастерки со стоячим воротником и новенькие кожаные ремни. Но главное — на их плечах мы увидели погоны! Защитные фронтовые погоны лейтенантов с одним просветом и двумя серебряными звездочками. Значит, все-таки зря трудился парикмахер…
— Снимай шинели! — кричал Сашка. — Давай винтовку и вещмешки. Жмите в столовую, там все накрыто. После завтрака — на склад получать шмотки.
— Спокойно! Сухой паек мы на вас взяли, — объявил Витька, как будто сейчас для нас это было самым главным.
Мы ополоснули под краном свои физиономии, на ходу проглотили завтрак и помчались на вещевой склад. Там все уже было готово вплоть до отутюженных суконных пилоток. Каждому строго по размеру. Так что примерять почти ничего не пришлось.
— Погоны и петлицы к шинелям получите у старшины, — сказали нам на складе. — Счастливо повоевать, ребята!
В казарме царило необычное оживление. Кто-то подшивал к гимнастерке белый подворотничок, кто-то укладывал в вещмешок свое нехитрое имущество. Нас закидали вопросами.
— Где же козел? — спрашивал Сорокин. — Убили?
— Еще бы, — ответил я, продолжая заниматься делом. — Не зря же у Васильева «отлично» по огневой подготовке.
— И где же он?
— Петлицы на шинель пришивает.
— Я про козла! — крикнул Сорокин.
— Мясо съели, шкуру продали, рога променяли на спички. Такие, брат, дела-делишки…
— Трепло, — обиделся Сорокин.
— Держите, — и Левка протягивает нам погоны. — Пришивайте к гимнастеркам. На шинели уже не успеете. Потом в поезде. Да не так! Здесь же еще пуговица. Заклепенко, помоги ему, а я займусь Юркой.
Я пытаюсь вдеть нитку в игольное ушко, но руки трясутся. Кто-то вырывает иголку из моих рук.
— Скорее!
— Приготовиться к построению!
— Сапоги не велики?..
Я уже знаю, что вчера вечером всем выпускникам был торжественно зачитан приказ о присвоении воинских званий. Даже начальник училища, не любитель длинных речей, произнес прочувствованные слова, будто забыл о нашей недавней провинности.
Ну вот, еще два-три стежка, и все, можно надевать гимнастерку. По проходу между койками идет старшина. «Сейчас будет снимать стружку», — мелькает привычная мысль, и я быстро откусываю нитку. Не доходя до меня нескольких шагов, старшина выстреливает пальцами по козырьку фуражки:
— Так що рота построена, товарыш лейтенант, — смеется он одними глазами. — Жаль тильки, що без баньки. Дуже дорога дальня.
Он помогает мне расправить на плечах погоны. Я забрасываю за спину вещевой мешок и по примеру остальных беру шинель на руку.
У порога крутится, заглядывая в дверь, наш общий любимец Антабка. Когда я прохожу мимо, он пытается всучить мне свою искалеченную лапу. По-моему, пес понимает, что настал час нашего прощанья. Я нагибаюсь и целую его в морду. Прощай, Антабка! От него пахнет псиной, но мне ни капельки не противно!
Сопровождать нас на фронт будет старший лейтенант Чижик. Безбородое лицо у него сейчас отрешенное и твердое, как у половецкой каменной «бабы». Итак, я еду в действующую армию на Кавказ. Абубакиров проходит по рядам, прощается с каждым из нас за руку.
— Товарищ лейтенант, — вырывается у меня, — мы вас никогда не забудем!
Абубакиров с удивлением смотрит мне в глаза.
— Меня, между прочим, зовут Николай Степанович, — смеется он. — Пишите, Абросимов, я буду рад.
— Сорокин, — толкает соседа Витька Заклепенко с плутоватой улыбочкой, — макуху жрать будешь?
— А пошел ты со своей макухой! — огрызается Гришка, не принимая юмора.
Сейчас и вправду совсем не до шуток.
Для прощания с нами отдельно построены новички. На левом фланге занимает место музыкальная команда. По плацу, поглядывая на часы, прохаживается подполковник Лисский, тяжело переминается с ноги на ногу замполит Чурсин. Я пристально смотрю на обитую желтым дерматином дверь санчасти. Никого. Пусто. Неужели Таня ничего не знает? Впрочем, вчера она могла не быть на дежурстве. Значит, я так и не увижу ее. Звучит команда «равняйсь!». Майор Рейзер в последний раз берет бразды в свои руки.
— Училище, сми-ирно! — И после короткой паузы: — Товарищи офицеры!
Это уже нам.
— Напра-а-во! Правое плечо вперед, шаго-ом марш!
От грома духового оркестра с деревьев срываются испуганные воробьи. Наши командиры, перед которыми мы трепетали все эти восемь месяцев и которых по-своему любили, берут сейчас под козырек.
Я смотрю на своих товарищей и не узнаю их. Неужели это те самые мальчишки, что всего три месяца назад охмырялись в столовой и таскали в противогазах мерзлую редьку? Лица суровы, обветренны и загорелы даже у таких неисправимых блондинов, как Белоусов и Юрка Васильев. Чуть нахмуренные брови, возле губ решительная складка. Откуда такая перемена? Но тогда мне никто не мог подсказать, что это тень предстоящих сражений уже упала на их лица.
Вчерашние мальчишки идут на войну. Перед ними дорога в семьсот шестьдесят фронтовых дней и ночей, и ни один оракул, хоть бей его головой о стенку, не сможет сейчас сказать, кому же из них суждено пройти эту дорогу до самого конца. Увы, немногим. Очень немногим!
Справа, рядом со строем, спешит по привычке старшина Пронженко. Мы оборачиваемся в последний раз. Посреди опустевшего плаца растерянно и одиноко сидит осиротевший Антабка.
Человек носит в своем сердце не одну ожесточенность и жажду мщения. Даже в годы самых тяжких испытаний в нем остается место для нежности, и нет большой беды в том, что немалую часть ее мы отдавали собаке.
— Старшина, — зовет Белоусов, стараясь перекричать оркестр, — берегите пса! Слышите!
— А як же ж, — смеется черноглазый красавчик Пронженко. — Будэ сполнено!
— Старшина, — предупреждаю я, — мы серьезно. В этой собаке бессмертная душа нашего батальона!
В ответ Пронженко подносит пальцы к козырьку фуражки. Он понимающе кивает.
Грудной голос валторны тонет в медном звоне труб.
А дверь санчасти по-прежнему наглухо закрыта. Мы уже подходим к проходной. Ворота распахнуты настежь. И вдруг возле старого тополя, в стороне от дорожки, я замечаю белый халат.
Ну конечно же, это Таня! Глаза ее мечутся по шеренгам. Я вижу ее мокрое покрасневшее от слез лицо и распухший нос. Она мнет в пальцах носовой платок, а потом, встретившись со мной взглядом, вскидывает его над головой, как белый флаг, как сигнал капитуляции. В ответ я ободряюще киваю ей и поднимаю на уровень плеча сжатую в кулак руку.
Сейчас я мог бы сказать ей о многом, но мешает оркестр, да она и без того все хорошо знает.
Отчего-то начинает щекотать в носу…
Держись, Таня! Солдатам нельзя унывать.
Мы проходим, бухая тяжелыми сапогами, словно вколачиваем гвозди в мостовую. Дежурный на проходной отбрасывает винтовку по-ефрейторски на караул…
Но вот промелькнули окованные железом ворота, и все осталось позади. Все! Как же так, неужели уже ничто не вернется? Не может быть, чтобы Таня безвозвратно ушла из моей жизни, как сейчас из ее жизни ухожу я…
Ничего не поделаешь, в ту пору я не знал простейшей истины: все, что уходит, уходит безвозвратно, и ничто не может повториться, как не повторяются прожитый день и прожитый час.
ТРОЙНОЙ ЗАСЛОН