Изменить стиль страницы

Она хотела еще закрутить концы плоскогубцами, но слева, из-за куста, блеснул огонек, и пули просвистели над ее головой. Машенька вновь упала на провод и, прицелившись, ответила из своего автомата. Длинная очередь вздыбила снег под ее ногами. Машенька откатилась влево, к старой березе, не спуская взгляда с куста. Короткими очередями она отвечала невидимому противнику, но тот не умолкал, и пули его все точнее и точнее ложились вокруг Машеньки.

— Неправда! — шептала Машенька. — Неправда!

И вдруг губы ее дрогнули. Диск был пуст, а в спину ей бил автоматчик.

Звук карабина пресек перестрелку. Машенька вздрогнула и, не успев повернуться, услышала тяжелое падение человека позади себя и почувствовала горький привкус во рту. Белый куст закачался в глазах, куда-то глубоко-глубоко упала луна, и сразу стало темно, как в колодце, закрытом сверху.

Очнулась она уже в блиндаже. Тихоныч сидел на корточках у печки-каленки, подкидывал в нее смолистые ветки и медлительно курил крепкую махорку, поглядывая на огонь. Машенька улыбнулась какой-то странной и веселой своей мысли и чуть пошевелилась, чтобы поправить доску под собой.

Старый связист оглянулся и пристально посмотрел на нее.

— Ну чего ты? — сказал он. — Лежи знай. Вояка!

— Это ты его из карабина? Да? — спросила Машенька. — Какой ты все-таки молодец! Я думала…

Тихоныч нахмурился:

— Что ты думала?

Машенька засмеялась. Ей стало впервые уютно и хорошо в этом маленьком и тесном блиндаже.

— А я думала, что ты злой, — сказала Машенька.

Старый связист крякнул и сделал вид, что поперхнулся дымом. Он подошел к кровати, снял с себя шинель и бережно укутал ею девушку.

— Ну вот что, — сказал он, пытаясь говорить сурово, — ты, знаешь, не очень… Лежи — и все. Твоя смена окончена.

И, скрывая улыбку, он повернулся к Машеньке спиной и взял трубку.

— Алло! Да… да… «Промежуточная» слушает. Что с Машенькой? Да ничего. Это не девка, а ястребок. Врача? Не надо. Маленькая царапина. Я сам забинтовал. Что? Хотите ее от меня забрать? Ну, это дудки. Да. Какие дудки? Да те, что в лесу растут. «Промежуточная» — это вам не старый сарай, а штаб связи. Да.

Бушует огонь в печке. Изредка звонит телефон, и, хотя «Амур» давно уже отозвался и сделал что надо, старый связист все-таки вызывает его:

— «Амур»… «Амур»… Как слышите? Хорошо? Проверка линии.

БЕЛЫЙ КОРШУН

Белый коршун кружился над ним. Он рождался в утренних звездах маленькой пушинкой на горизонте. Человек лежал на плоту из трех бревен, и это было последней его связью с землей и с кораблем. Он еще мог понимать это, когда звезды зелены в предрассветном тумане и когда жажда не пепелит растрескавшиеся губы.

Но потом появлялся коршун. Он поднимался все выше и выше к зениту и концентрическими кругами опускался над морем. И крылья его, ослепительные, как у «юнкерса» в свете прожектора, того «юнкерса», который потопил их госпитальное судно, вырастали и застили звезды.

Белый коршун кружится все ниже и ниже. Моряк слышит свист его крыльев, точно легкий бриз запутался в снастях парусника. Уже можно различить его сизый и лаковый клюв, загнутый, как у кондора. Еще мгновение — и коршун задушит его… Человек закрывает глаза, сжимает кулаки. Приходит забвение… Но вот снова появляются проблески сознания, возникают воспоминания.

…Этого можно было ожидать. Немцы сосредоточили вокруг города много дивизий, и никто бы не поверил, что так долго можно держаться. Наши корабли спешно уходили на восток.

И госпитальное судно вышло в числе первых; легкораненые лежали в трюме, а тяжелораненые были наверху. Многие бредили и не хотели жить, и тогда санитарки успокаивали их тихо и настойчиво. Имя покинутого города не сходило с уст раненых.

Он тоже любил этот город, и ему тоже тяжело было покидать его. Но тогда не было времени об этом думать. Немецкие самолеты стаей коршунов кружились над ними и строчили из пулеметов по палубе, и санитарки взвизгивали от страха, хотя уже давно привыкли к войне. Все шло нормально, и зенитчикам пришлось здорово поработать. Они сбили три самолета из одиннадцати. Если бы не этот проклятый «юнкерс»…

Моряк открывает глаза, и крылья коршуна ослепляют его. Коршун снова кружится в полуденном небе, и его когти, готовые для удара, судорожно сжаты, и повыше их топорщатся перья. Раненый облизывает губы и просит пить. Потом он думает, что теперь все равно, и опускает веки.

Он многое еще не успел сделать. Он думал до войны, что немцы тоже люди; теперь он узнал, кто они.

— Посмотри! — сказала девушка-санитарка, показывая глазами на старика еврея, которому немцы отрубили уши и высекли один глаз ударом хлыста.

Старик лежал на крайней койке, у самого борта, и семилетняя девочка подолгу сидела у его изголовья. Наверно, думала, что это ее дедушка. И старик плакал одним глазом и понимал, что для ребенка очень важно иметь своего дедушку, и он просил санитарку найти где-нибудь конфетку, и санитарка долго не могла найти ее, растерялась, и тогда старик попросил об этом капитана. Тот принес плитку шоколада и печенье, и голодный ребенок сначала съел печенье, а потом шоколад. И в эти минуты все больные забыли о войне и улыбались ребенку, точно радость старика была их радостью…

На мягких волнах качается плот, и левая рука человека ощущает упругость морской воды, но руку не поднимешь. Белый коршун давит ослепительным светом распростертое тело матроса.

…А потом налетел этот «юнкерс». Летчик видел, что это госпитальное судно, но летчик не был человеком. Это был немец. Он сделал три захода и стал расстреливать из пулемета тяжелораненых, и старик прижал к груди ребенка. Санитарка в желтой майке, с прозрачными голубыми глазами, упала меж коек и уже не смогла подняться. Ей перебило позвоночник, и она шевелила посиневшими губами, но нельзя было понять, что она говорит, и он отнес ее к врачу. Но в этот момент налетели еще три стервятника, и один из них спикировал, от взрыва авиабомбы рухнули переборки, и пароход начал медленно тонуть.

Тот, кто вырос на море, над чьей колыбелью склонялись и дед, и отец, и старшие братья, видевшие все порты мира, тот любит море неувядаемой любовью. Только горький привкус морской воды, только ветер — то палящий, как в море, что лежит между Аравией и Египтом, то леденящий, как в море Баренца, — пропитал кровь навсегда, и нигде не скроешься от этой манящей тоски по дальним рейсам со всеми их опасностями и тяготами. И человек, может быть, не выжил бы даже суток, будь он на суше, но кругом было море, суровое и милое, беспощадное и милостивое.

Ветра не было, и высоко в небе кружился белый коршун безумия и забытья, застилая своими крыльями Млечный Путь. Человек застонал и потянул ногу. Плот качнулся, и левая рука погрузилась в воду.

— Пить… — шепчет моряк.

И вновь тишина. От такой тишины люди седеют за ночь.

…Он не успел отомстить за все. Он должен жить во что бы то ни стало, чтобы отомстить и за эту девушку-санитарку, которой прострелили позвоночник, и за старика, и за девочку, которой капитан дал шоколадку. Старика он никогда не забудет. Когда моряк очутился в воде, он видел старика, державшего в руках ребенка. Уцепившись за спасательный круг, он держал правой рукой ребенка и шептал ему что-то ласковое и успокаивающее. А ребенок обезумевшими глазами глядел на тонувших людей, лицо его было искажено непередаваемым ужасом. И старик не знал, что делать, и легкораненые пытались ему помочь, но немецкий летчик стал расстреливать их из пулемета, и старик выпустил спасательный круг. Захлебываясь, он все-таки не выпускал ребенка, и тот держался за спасательный круг до тех пор, пока старик не утонул. С третьего захода летчик расстрелял и ребенка, и тот, легко подхваченный водой, был вынесен в горящую нефть…

Он может вытерпеть еще одну ночь и еще одну, только бы вновь встретиться с врагом и отомстить за все: и за раненых, и за девушку, и за этого старика еврея с ребенком на руках.