Изменить стиль страницы

— После было такое ощущение, будто меня протащили по крапиве. Оскар хихикал и раструбил это дело на всю деревню.

— И эту Сельму теперь увезли?

— …Сельма, отвергшая Михкеля, сейчас далеко; под кустом, по-волчьи, сковырнулся Оскар. Словно справедливость сочлась с унижением, и мы теперь можем радоваться, ибо отмщение сладостно и пьянит. Только что за чертовщина, голова у меня сейчас точно с похмелья. Какой-то кавардак, нет ни душевного покоя, ни стремления действовать. Женщина с большими руками и Михкель Мююр — за них я вроде бы вступился, хотя и со страшным опозданием. Ну почему люди столь высокой мерой карают друг друга?

— И бесповоротно, — поддакиваю я и с отвратительной отчетливостью вижу тот красный детский флажок на расщепленной палочке, которым было совершено глумление над политруком. — Нужно идти, — повторяю настойчиво.

Рууди качает головой, не знаю только, по какому поводу.

Как просто тесать камни — рука моя скользит по розоватому граниту, слюдяные прожилки на зоревом свету занимаются огнем.

Светает с пугающей быстротой. Будто какой нетерпеливый человек срывает у нас над головой черное покрывало, словно выносят из темноты для осмотра картину величиной с окружающий пейзаж. Видны заржавленные петли на двери картофельного погреба, стреноженная лошадь с белой отметиной, похрустывающая росной травой, и жердевый забор, на котором висят вымытые подойники, дожидающиеся утренней дойки, и плешивая тряпичная кукла, забытая ребятишками на притоптанной траве. Поет петух, но вместо привычного идиллического погромыхивания телеги откуда-то издалека доносится гул моторов.

Разом вскакиваем на ноги. Сгребаю в охапку шубы, Рууди выволакивает из затхлого картофельного погреба старую дверь и швыряет ее к березам. Впопыхах спешим к крайней батрацкой хибарке, чтобы укрыться у Михкеля Мююра.

Не слышал он, как стукнула дверь, не проснулся, когда скрипнула половица. Остановились мы с Рууди возле Михкелевой кровати. И ни у кого из нас не поднялась рука, чтобы потревожить Михкеля. Застонал во сне, бумажно-тонкие веки вздрогнули.

Какое-то чувство вины заставило нас попятиться от печи, где над изножьем Михкелевой кровати на крюке сушились его носки. Переступили через сучковатую полевицу, что так сильно скрипнула раньше под ногами.

Собралась уходить; заметив нерешительный взгляд Рууди, подумала, что он остается. Однако Рууди давал знак, чтобы я подождала. Взяла со скамейки Юулину корзину, застегнула на кофте пуговицы.

Впереди ожидала долгая дорога.

Сквозь приотворенную дверь увидела Рууди, который по-хозяйски шарил в чулане. Пришел оттуда с куском сала и краюхой хлеба — все это нашло себе место в корзине. Стало неловко.

И только в лесу кольнула мысль: надо было оставить Михкелю хотя бы те рубли, что лежат в кармане.

— Провожать? — спрашиваю у Рууди, который плетется сзади.

— Есть хоть когда-нибудь дадут? — отвечает он вопросом и отходит с тропки в сторону — к большому пню.

Усаживаемся на брусничник, совсем как беззаботные дачники, и тянемся, чтобы сорвать полукрасные ягодки и отправить их в рот.

Рууди нарезает перочинным ножом тоненькие ломтики сала и режет хлеб.

Скачут в своей не подвластной никому выси утренние белочки, колышут ветви. Приступает к работе дятел.

— Красота, черт побери, — бормочет Рууди и протягивает руку за едой.

— Так пойдешь со мной? — уже в который раз допытываюсь я. Смолистый лес выглядит таким мирным, но одной продолжать путь никак не хочется.

Очень не хочется, хотя я и не придумала еще ответа, если какой-нибудь встречный с подозрением спросит: куда идете, почему спешите?

Только попадутся ли здесь, на лесных тропках, навстречу нам страдающие подозрительностью люди?

— Могу и пойти, — рассеянно отвечает Рууди.

— Идем! — поднимаясь, командую я и отряхиваю юбку.

— Власть подобна женщине, — дожевывая еду, Рууди послушно следует за мной.

— И что же общего у власти с женщиной? — Я повторяю его слова таким тоном, которым объясняют детям их глупости.

— Если женщина хочет выйти за тебя замуж, — громко продолжает Рууди, — пока она еще собирается выходить — она и бедрами поводит, и хихикает, и эдаким вот беспечным существом представляется. Но стоит тебе сказать «да», и вот уже постепенно начинаешь замечать, что у женушки твоей и уши великоваты, и что уголки рта, как правило, опущены, и обязан ты ей довольно точно отчитываться — где был, что думаешь и нет ли у тебя еще кого. И что самое страшное — она же без конца требует заверений, что ты ее любишь.

Ощущение избавления придает смеху звонкость. Гул военных машин до нас не доходит, и открытое место вокруг картофельного погреба осталось позади, нас окружает замечательный лес — для полной идиллии тут недостает лишь пятнистых оленей.

— Тетя Анна!

Рууди длинными шагами догоняет меня, берет за руку. Улыбаясь, смотрим друг на друга.

— И мы уже больше не боимся крыс, которые по ночам возятся на чердаке! — тоненьким голоском говорит Рууди и по-детски склоняет голову. И хотя я вижу его заросший подбородок, мне кажется, будто я легконогой барышней шагаю рядом с худеньким мальчонкой — коленки у него костлявые и острижен наголо, чтобы лучше росли волосы.

Размахиваем руками, улыбаемся про себя и внутренним взором заглядываем в колодец воспоминаний — поверхность его кажется голубой, без ряби. Солнечное утро, шустрые белочки скачут за нами с ветки на ветку, и колыхание верхушек стройных деревьев знаменует наш путь.

Что за жестко-белый обрез вдруг резанул по бровям?

Старые хворые мужчины любят носить белые льняные кепки. Под белыми кепками топчутся хворые безобидные мужчины по последним километрам своей жизни. И лишь затем таскают за плечами ружья, что хотят выглядеть мужиками.

— Ватикер?

— Я был уверен, что еще встречусь с тобой, Анна!

— Ватикер?

— О, и ты, парень, стал мужиком. Ни за что не подумал бы, что сможешь в спину стрелять.

Ватикер закатывается смехом, Ватикер трясется от смеха, Ватикер заходится — так, что слезы выступают на глазах.

— Ха-ха-ха! — передразнивает Рууди и спрашивает, ловко копируя Ватикера: — Чего этот старик придуривается?

И только теперь вижу за спиной Ватикера еще двух мужчин — по годам они гораздо моложе его. Стоят мрачные и нетерпеливо долбят сапогами сухую землю.

Чтобы не забыть, помнить все до конца. Косой взгляд — и тот, чтобы не забыть. С прощением следует быть столь же осмотрительным, как и с осуждением.

Видно, останется уже невысказанным. Да и нуждается ли Рууди в моем наспех составленном духовном завещании.

Окольная дорога по кяруским лугам, та пыльная лента, что вилась в обнимку с голубой лентой речки, расхрабрила меня вчера до беспечности. Так близко дом Михкеля Мююра — чего там ждать вечера? Кругом ни души — и вдруг из-за ольшаника вышел Ватикер. Скрыться было некуда, смотрела на него пустым взором. Была уверена, что он не узнает. Потом, правда, слезы от напряжения застлали глаза — не оглядываясь, пошла дальше. Тревожные сновидения в картофельном погребе подстегнули скопившиеся в подсознании предостережения, но холодая ванна в водопойном корыте вновь смыла их. Надо ли бояться человеку, который выбрал себе труд неустрашимых? Да и Ватикер совсем не был страшным, когда я в тот снежный день навестила его в лесной сторожке. В тот раз я отошла, даже вроде как бы простила его — в самом деле, можно ли таить зло столь долго?

Так почему же я испугалась теперь?

Он не смеет задерживать нас.

Медленно протягиваю руку и кривлюсь усмешкой.

— Ну, Ватикер, до свидания, и чтобы когда-нибудь снова встретиться.

Ватикер громко сморкается и словно против воли бросает мужикам, которые стоят за его спиной:

— Обыскать их!

Грубые руки ощупывают бедра, живот, выворачивают пустые карманы, шарят в корзине. Хлеб и оставшееся сало выбрасывают через плечо в ельник.

— Давно пора землицы пожевать, — выпячивая губы, говорит Ватикер.