Изменить стиль страницы

Сверхъярое национальное представление под крышей отечественного овина. Дюжие мужики с дубинами играли в считалки: я тебе владыка, ты мое корыто! Пот лился градом от такого занятия. Кепки на глазах. Жесткие льняные кепки. Остывают, остывают, зеленые музыканты, складывайте же наконец в футляры свои инструменты.

Или уже утро?

Что-то удерживает меня под шубой, никак не дает подняться. Колочу руками, словно палками, по двери. Ну вот, теперь снова начинаю ощущать себя. Кажется, кто-то сказал, что уже утро?

Натыкаюсь на каменную кладку, нащупываю, пока руки не упираются в трухлявую дверь. Полевица и чертополох царапают ноги. Кругом кромешная тьма. По дороге сюда мы с Михкелем Мююром проходили мимо корыта. Оно стояло недалеко от хлева возле самой ограды из жердей.

Никто же меня не увидит?

Умиляющая аккуратность! Смехотворные привычки! Отряхиваю от пыли кофту и юбку — всем нам хочется быть чистыми, всем — красивыми!

Одежда вся по порядку развешана на заборе. Сама я разлеглась в водопойном корыте. Под затылком вогнутый, обглоданный торец корыта, размочаленная древесина — что кедровые иголки; бедра охвачены скользкими гладкими боковинами. Блаженная холодная вода.

В небе гаснут звезды.

Стреноженная лошадь ковыляет к корыту, пьет возле моих ног медленными глотками. Вода плещется о стенки желоба, ночная прохлада на мгновение касается моих коленей.

Утолив жажду, лошадь оживляется, встряхивает гривой. Полукружья влажных глаз, отражая скудный свет занимающегося дня, придвигаются совсем близко. Лошадь касается губами моего плеча.

Тихонько смеюсь и слегка почесываю ее светлую отметину. Лошадь выгибает шею, фыркает и пятится неуклюжими скачками.

Не одни лошади стреножены. Размочаленный торец корыта под головой вдруг взъерошивается и начинает покалывать бесчисленными занозами. По телу проходит дрожь. Выбираюсь из своей корытной ванны.

Все-таки освежилась. Снова ощущаю в себе избыток сил.

Никто не видел? Не слышал моего тихого смеха? И не заметил моей белой руки, что поднялась к лошадиной отметине?

Если и видели, то приняли за наваждение, за необъяснимое привидение сонных глаз. Бывает, что именно необычное отводит подозрение.

Что там за человек стоит? Оперся локтями о бугор погреба и вглядывается в утреннее небо.

Застываю на месте и измеряю расстояние до темнеющего леса.

— Анна, — шепотом доносится до моего напряженного слуха.

Обнимаемся с Рууди.

— Откуда ты?

— Собираешься поутру в путь?

— Михкель Мююр… — скороговоркой выдыхаем друг другу в лицо.

Великая радость охватывает меня.

Я люблю Рууди. Он ведь отчасти мой сын.

Почему я все поглядываю на его рукав, боясь увидеть там белую повязку?

Словно и любовь должна размежевываться на красное и белое.

— Где ты был, Рууди? Михкель Мююр…

— Ходил охотиться.

— На зайцев, — киваю я, хотя сейчас совсем не время, чтобы заниматься болтовней.

— А ты? Ясное дело, романтика погреба, дух предков.

— Поила лошадей. Когда-нибудь снова придется пахать и бороновать, кто тогда потащит плуг и борону?

— И все опять начнется сначала, — тянет Рууди. — Люди выберутся из своих берлог, прищурятся на солнце и начнут изобретать каменный топор.

— В какую сторону путь держишь, Рууди?

— Да куда мне? Сяду вот здесь на травку, смастерю себе дудочку и — туу-ту-лууту — начну пасти овец и ждать.

— Рууди…

— Непостижимо — привязали лыком березку к палочке! Совсем как яблоню. Но во дворе у нас росла береза, прямо под окном… Как же их величают? Ах да, новоземельцы. Вот только земля старая и корнями вся проросла.

— Ты о чем?

— Женщина выскочила на улицу, на большущих руках — маленький ребенок. Чтобы сырые бревна взялись таким огнем… Еще смола не просохла. Керосин, фирмы Шелл, а может, уже советский?

— Говори яснее!

Расслабленно стоявший Рууди, казалось, обдавал меня огнедышащей тревогой.

— Оскар, вот кто в них целился.

— Какой Оскар?

— Разве это имеет значение? Просто один эстонский Оскар.

— И у тебя было оружие?

— Он дал мне.

Пробирает жуть.

— Откуда только навалились эти бойцы истребительного батальона, дали мы деру, лишь пули сзади свистели.

— Немцы, далеко они? — спрашиваю, едва сдерживаясь.

— Немцы? Они воюют по шоссейным дорогам. Лесная война идет по хуторам да болотным тропкам.

— Что ты сам делал?

Некогда развязывать узлы. Становитесь же наконец, люди, в две шеренги.

— Когда наступают и отступают — в этом еще есть какая-то логика. Но слепое сведение счетов…

Кто же ты все-таки, Рууди, ты, мой почти что сын?

Невольно гляжу в сторону батрацких хибар, всматриваюсь в вековые деревья парка, за которыми виднеются бывшие баронские хоромы, вслушиваюсь в ельник.

Все еще стоит спасительная темнота.

— Михкель Мююр говорил, что…

— Юули осталась не одна… — резко перебиваю я.

Могут же когда-нибудь вконец истощиться запасы жалости.

— Я выстрелил Оскару в спину. Может, это и не моя пуля убила его, — с пугающим безразличием произносит Рууди.

— Пойдем со мной, — предлагаю ему, когда после долгого молчания мои сомнения перекрылись доверием.

— Помнишь Сельму? Ее увезли.

— Никакой Сельмы я не знаю, — раздраженно отвечаю я.

— Поразительно! Совершенно непостижимо! Один момент — и вынесен приговор. Всего мгновение — и спущен курок. Момент — и… — Рууди опускается перед дверью погреба. Шарит в траве, наверное, ищет соломинку.

Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) i_019.jpg

— Это был бандит.

Скорее в строй! В две шеренги. Оскар — бандит. Рууди…?

— Ах, тебе все ясно. А если бы я не видел этих большущих рук крестьянки, которые держали крохотного ребенка? Что тогда? Не знаю, может, я жалостливый, возможно. А может, я убил не Оскара? А собственное безразличие. Щелк — и все!

— Нет, ты не был безразличным, когда ходил убивать новоземельца, — я пытаюсь встряхнуть его элементарной логикой. Нет времени! Времени нет, чтобы разбирать непролазные завалы эмоций.

Я должна вышагивать к старому Нигулу, как лошадь в наглазниках. Когда идет война, каждый обязан точно знать, на чьей он стороне.

— И ты неправа, коль разговариваешь тут с такими, как я!

Опускаюсь на землю рядом с Рууди. Прислоняюсь головой к его плечу.

— Пойдем со мной! — повторяю требовательно.

— Ты не помнишь Сельму? — произносит Рууди так, будто поток его мысли снова уперся все в ту же плотину.

— Чего тебе далась эта Сельма? — говорю без всякого сочувствия и понимаю, что того беспокойного сна, который мне выдался в картофельном погребе, на кожухах, должно хватить на предстоящий день и, как знать, может, и на предстоящую ночь.

С этой минуты вообще неизвестно, на сколько тебе должно хватить последнего сна.

— Видишь ли, Сельма была в именье у господ кухаркой. Она-то и подавала Михкелю Мююру его прикухонный паек. Давным-давно, как-то на троицу, повязал себе Михкель на шею чистый платок и объявил, что пойдет к Сельме свататься. Захотелось мне подсмотреть, как это сватовство происходит, прокрался следом. Оскар увязался тоже.

Голос у Рууди ломается, будто у мальчишки в переходном возрасте. Понимаю без расспросов, что речь идет о том самом Оскаре.

— Накануне из лесу нанесли березок. Из Сельминого окошка в нос шибал сладковатый запах увядших листьев. Мы стояли с Оскаром в крапиве и прислушивались. Вначале разговор шел о том о сем, но стоило Михкелю под нервный смешок сделать Сельме предложение, как тут же вскинулись сто чертей. Сельма обозвала Михкеля нищим и хромым, как мол, он посмел подумать, что ей не найти себе настоящего мужика, неужели это она вынуждена будет пойти за такого, как Михкель!

Прижимаю ладони к гранитным глыбинам, которыми выложен картофельный погреб. С каким мастерством отец Тааниель расколол пополам эти камни. В общем-то, жить просто, если есть инструмент и сноровка.