– И немытых рож, – подхватил князь, – небритых бород, варварства, невежества и скверных лачуг, в которых все первобытные народы отдыхали по уши в грязи, если не дрались друг с другом за кусок хлеба.

– Не правда ли, Закамский, – продолжал Нейгоф, не обращая никакого внимания на слова Двинского, – здесь можно совершенно забыть, что мы так близко от Москвы? Какая дичь! Какой сумрак под тенью этих ветвистых дерев! Я думаю, что заповеданные леса друидов[74] , их священные дубравы, не могли быть ни таинственнее, ни мрачнее этой рощи.

– Я видел в Богемии, – сказал Закамский, – одну глубокую долину, которая чрезвычайно походит на этот овраг, она только несравненно более и оканчивается не рекою, а небольшим озером. Тамошние жители рассказывали мне про эту долину такие чудеса, что у меня от страха и теперь еще волосы на голове дыбом становятся. Говорят, в этой долине живет какой-то лесной дух, которого все записные стрелки и охотники признают своим покровителем. Он одет егерем, и когда ходит по лесу, то ровен с лесом.

– Эка диковинка! – прервал Возницын. – Это просто леший.

– Они, кажется, называют его вольным стрелком и говорят, что будто бы он умеет лить пули, из которых шестьдесят попадают в цель, а четыре бьют в сторону.

– Надобно сказать правду, – подхватил князь, Германия – классическая земля всех нелепых сказок.

– Не все народные предания можно называть сказками, – прошептал сквозь зубы магистр.

– Бьюсь об заклад, – продолжал князь, – наш премудрый магистр был, верно, в этой долине.

– Да, точно был. Так что ж?

– И без всякого сомнения, познакомился с этим лесным духом?

– Почему ты это думаешь?

– А потому, что ты большой мастер лить пули.

– Славный каламбур! Ну что же вы, господа, не смеетесь? Потешьте князя!

– Послушай, Нейгоф, – сказал князь, – я давно собираюсь поговорить с тобою не шутя. Скажи мне, пожалуйста, неужели ты в самом деле веришь этим народным преданиям?

– Не всем.

– Не всем! Так поэтому некоторые из них кажутся тебе возможными?

– Да.

– Помилуй, мой друг! Ну, можно ли в наш век верить чему-нибудь сверхъестественному?

– Кто ничему не верит, – сказал важным голосом магистр, – тот поступает так же неблагоразумно, как и тот, кто верит всему.

– Полно дурачиться, братец! Ну, может ли быть, чтоб ты, человек образованный, ученый, почти профессор философии, верил таким вздорам?

Нейгоф затянулся; дым повалил столбом из его красноречивых уст, и он, взглянув почти с презрением на князя, сказал:

– Видел ли ты, Двинский, прекрасную комедию Фонвизина «Недоросль»?

– Не только видел, мой друг, но даже читал и сердцем сокрушался, что я читать учился: площадная комедия!

– Не об этом речь: там, между прочим, сказано: «В человеческом невежестве весьма утешительно считать все то за вздор, что не знаешь».

– Фу, какая сентенция! Уж не на мой ли счет?

– Не прогневайся.

– Так, по-твоему, любезный друг, тот невежда, кто не верит, что есть ведьмы, черти, домовые, колдуны…

– Не знаю, есть ли ведьмы, – прервал Возницын, – это что-то невероподобно, и домовым я не больно верю, а колдуны есть, точно есть.

– Так уж позволь быть и ведьмам, – сказал с усмешкою князь, – за что их, бедных, обижать.

– Смейся, смейся, братец! А колдуны точно есть, в этом меня никто не переуверит: я видел сам своими глазами…

– Неужели? – спросил я с любопытством.

– Да, любезный! Это было лет десять тому назад, я служил тогда в Нашембургском полку, который стоял в Рязанской губернии. Вы, я думаю, слыхали о полутатарском городе Касимове?[75] В этом-то городе я видел одного татарина, который слыл по всему уезду престрашным колдуном и знахарем, про него и бог весть что рассказывали. Вот однажды я согласился с товарищами испытать его удали. Позвали татарина, поставили ему штоф вина, проклятый басурман в два глотка его опорожнил и пошел на штуки. Подали ему редьку, он пошептал над нею – редька почернела как уголь. Я спросил его, отгадает ли он, что делается теперь с моим братом, отставным полковником, который жил у себя в деревне. Я только что получил от него известие, что он помолвлен на дочери своего соседа. Колдун сказал, чтоб ему подали мое полотенце, стал на него смотреть, пошептал что-то да и говорит, что брат мой подрался в кабаке и сидит теперь в остроге. Вот мы все так и лопнули со смеху, да не долго посмеялись: на поверку вышло, что мой денщик, Антон, подал ошибкою вместо моего полотенца свое, а у него действительно родной брат за драку в питейном доме попал в острог, и Антон получил об этом на другой день письмо от своей матери. Но последняя-то штука этого колдуна более всего нас удивила, у меня была легавая собака, такая злая, что все ее прозвали недотрогою, кроме меня, никто не смел не только ее погладить, да и близко-то подойти. Что ж вы думаете сделал татарин? Он поднял соломинку и уставил ее против моего Трувеля. Батюшки мои, как стало его коверкать! Он начал вертеться, на одном месте, визжать, грянулся оземь и поднял такой рев, как будто бы его в три кнута жарили, а как татарин бросил соломинку, так он, поджавши хвост, кинулся благим матом вон, забился под крыльцо, и я насилу-насилу, часа через два, его оттуда выманил. Ну что, господа, чай, это все было спроста? Небось скажете – фортель?

– Да, это странно! – прошептал Закамский.

– Обман! – закричал князь.

– Нет, не обман, – прервал Нейгоф, – а просто магнетизм.

– А что такое магнетизм? – спросил Двинский.

– Что такое магнетизм? Да разве ты никогда не слыхал о Месмере?[76]

– Постой, постой!.. Месмер… Да, да, знаю! Это такой же шарлатан и обманщик, как граф Сен-Жермен[77] , Калиостро, Пинетти…[78]

– Фу и!.. – сказал магистр. – Как тебе не стыдно, князь!.. Пинетти!.. Фокусник, который показывает свои штуки за деньги…

– А, чай, эти господа показывали их даром?

– Они были люди необыкновенные, князь, а особливо граф Сент-Жермен…

– Хорош, голубчик! – прервал Двинский. – Он был еще бесстыднее Калиостро: тот намекал только о своей древности, а этот говорил не шутя, что он был коротко знаком с Юлием Цезарем, что, несмотря на свою приязнь к Антонию[79] , волочился за Клеопатрою[80] и имел честь знать лично Александра Македонского.